– Черт побери! Видать, далеко улетели. Дайте-ка мне, паничок, краюшку хлеба, так мне что-то нехорошо с этой водки, хоть ложись да помирай! Не люблю я ее, поганую…
Марцинек угостил товарища всем, что у него было, сам же удовольствовался небольшим кусочком хлеба с колбасой. Подкрепившись, Нóга встал и объявил, что надо осмотреться кругом. Они поднялись еще немного в гору. Нóга все приотставал от Марцинека и осматривался. В одном месте он что-то заметил, велел мальчику сейчас же сесть на землю, дал свой манок и велел дуть в него. Молодой Борович выполнил это поручение и без труда стал извлекать нужные звуки. Тем временем Нóга ушел, шепнув ему на ухо:
– Ни о чем не спрашивайте, паничок, свистите себе и все, хоть бы не знаю сколько времени. Они сюда прилетят, я их уже слышал.
Он указал рукой направление и исчез в зарослях.
Марцинек с глубоким благоговением, горячо отдался своему делу. Он насвистывал час, два, три, четыре, не чувствуя усталости. Раз ему показалось, что где-то очень далеко он слышит звук совершенно похожий на звук вабила, и он принялся дуть с удвоенным увлечением. Лишь когда в лесу начали сгущаться предвечерние тени, надежда стала покидать его. Челюсти онемели от непрестанного напряжения, пришлось несколько мгновений отдохнуть. Однако он тут же снова принялся дуть и так приманивал до сумерек. Красный отсвет заката прорвался в глубь леса. Вокруг было тихо. Марцинек встал, он окончательно потерял надежду. Хотел было найти Шимона и идти домой. Однако, едва сделав несколько шагов, он услышал весьма примечательный звук, одновременно и сильное посвистывание и что-то вроде хриплого бормотания. Марцинек схватил обеими руками ружье и на цыпочках двинулся к месту, откуда раздавался звук, уверенный, что наконец-то увидит глухаря. Странный звук все не утихал, он был совсем близко, за соседними кустами. Соблюдая полнейшую тишину, Марцинек обошел одну сосну, другую – и выглянул из-за них. Вместо глухаря он увидел развалившегося под тенистым деревом Шимона Ногу, храпящего с бульканьем и присвистом. Рядом со спящим валялась пустая бутылка из-под водки.
Уже значительно позже Марцинек узнал, что Шимонов манок употреблялся для приманивания бекасов и что глухарей в тамошних лесах испокон веков не было.
XI
Вернувшись с каникул, Борович застал в гимназии большие перемены. Исчез с клериковского горизонта, перейдя на пенсию, старый директор гимназии; был переведен в другое учебное заведение инспектор, совсем ушел старый Лейм, один из классных наставников и два учителя истории. На их месте появилась новая власть: директор Крестообрядников, инспектор Забельский, новый учитель латыни Петров, классный наставник Мешочкин и учитель истории Кострюлев.
И общее настроение в гимназии и внешний облик ее подверглись коренным изменениям. Старшие ученики сразу почувствовали, что только сейчас за них взялисо как следует; пан Пазур замолк и лишь гримасами да таращеньем глаз показывал своим старым любимцам, что ни за какие сокровища не обмолвится ни словечком; и наконец учителя поляки вне стен гимназии вовсе не разговаривали с учениками, чтобы не говорить по-русски, в случае же крайней необходимости обращались не иначе, как на официально принятом языке.
Новые власти ввели новые школьные порядки. На торжественном открытии учебного года в актовом зале директор произнес неслыханно патриотическую речь и сам растрогался до слез, но слушатели не поняли его, так как и вправду не могли взволноваться тем, что, вероятно, живо и искренне чувствовал директор.
Инспектор, тот сразу развил такую деятельность, о которой клериковские гимназисты и представления ке имели.
Прежде всего он взялся за ученические пансионы. Нововведения сыпались одно за другим. В каждой квартире был назначен «старшой», в обязанности которого входило наблюдать за братией из младших классов, введены были журналы, куда записывались отлучки с квартиры, заносился каждый шаг, каждая минута отсутствия, а также жалобы на дурное поведение сожителей.
Классные наставники и все учителя были вовлечены в нечто вроде полицейско-следственной службы. На всех была возложена обязанность через известные промежутки времени поочередно посещать ученические квартиры и днем и ночью.
Инспектор и его сателлиты ходили по этим квартирам беспрестанно. Они производили обыски, заглядывали не только в сундучки, но даже собственноручно рылись в сенниках, подслушивали под окнами, подстерегали у дверей, неожиданно являлись в ученические квартиры рано утром и т. д.
Какое влияние оказало все это на повышение нравственности клериковских гимназических масс, судить трудно, во всяком случае, если «старшие», «дежурные», репетиторы – словом, все семи– и восьмиклассники – по-прежнему ускользали по ночам в город с им одним известными целями, то иметь на квартире книжку, напечатанную польскими буквами, действительно стало невозможно.
Это изгнание польских книжек из некоторых помещений в городе, в то время как другие книжки спокойно лежали в тех же помещениях, хотя бы и без пользы, было явлением поистине комическим.
Обреченная на изгнание в соседние комнаты, обездоленная «привислинская» печать, как гоголевский сумасшедший, могла до бесконечности задавать себе вопрос: «Почему я не камер-юнкер? Мне бы хотелось знать, отчего я титулярный советник? Почему именно титулярный советник?»[26] Однако в Клерикове эти вопросы, как глас вопиющего в пустыне, ниоткуда не могли дождаться ответа.
Частые обыски и особенно внезапные посещения, беспокойство ожидания, опасения, что кто-то подслушивает, во всех отношениях очень плохо влияли на молодежь, которую так усердно воспитывали гимназические власти. Для всех живущих на ученических квартирах годы, проведенные в гимназии, были годами тюремного заключения. Маленький гражданин, едва проснувшись, мог встретить испытующий взгляд Мешочкина; глаза и уши Мешочкиных, Маевских, Забельских и других подстерегали его всю первую половину дня. В послеобеденные часы он непрестанно ожидал их появления и даже ночью его могли разбудить, прервав грезы о полях, цветах, птицах, любящих родителях и знакомых, которые, будто назло Мешочкину, все говорили на запрещенном польском языке, – и он снова видел над собой проклятые глаза, которые, казалось, подсматривали сладкие сны, намереваясь подробно описать их в надлежащей рубрике, под соответствующим номером.
Целый арсенал средств и способов и введенная система слежки привели к окончательному разрыву между учителями и учениками. Правду говоря, в Клерикове и никогда-то не было излишней гармонии между «педагогическим корпусом» и ученической массой, и эти два общества представляли собой два враждующих лагеря, которые боролись между собой, явно и тайно пуская в ход хитрости, коварство и даже подлое предательство. Ареной этих схваток, до момента прибытия директора Крестообрядникова и его помощников, была гимназия с ее классами, коридорами и двором. Пришельцы так расширили театр военных действий, что детские глаза буквально не видели места, где бы этой борьбы не было. Проводимая система надзора исходила из положения, что ученики являются, так сказать, по самой природе вещей существами порочными, за которыми надлежит следить, подсматривать, которых надлежит преследовать, ловить и допрашивать. Однако поскольку патриотическое рвение следящих требовало внимания в первую очередь к преступлениям не столько морального, сколько политического характера, то борьба между учениками и учителями постепенно приобретала черты глухого политического столкновения.
Учителя поляки в докрестообрядниковский период, кто подчиняясь врожденной потребности в действии, кто руководствуясь чувством, притаившимся в девяносто девятой клеточке его оппортунистического сердца, предпринимали иной раз некоторые попытки смягчить роковую борьбу этих двух лагерей. И надо сознаться, что эти мельчайшие поступки и опасливые полуслова производили впечатление. Почти каждое из них уподоблялось библейскому зерну, падающему на плодородную почву. С наступлением новой эры все мосты были сожжены и знакомства прерваны. Лица учителей-оппортунистов внятно говорили: рассчитывайте, юноши, только на себя, делайте, что хотите, ибо мы вынуждены, как зеницу ока, беречь наши должности.