Объявленный 2 сентября 1918 года (но на самом деле начатый с самого момента захвата власти) красный террор в России обратился к французской революционной модели института заложников. К чему арестовывать, содержать людей в тюрьмах, если они вполне могут обитать до поры в собственных своих домах? Арест равен смерти, но до ареста содержать в заложниках можно десятки тысяч. И десятками тысяч жизней обе столицы платили за смерть каждого урицкого, за ранение каждого ульянова. Вот она, причина отсутствия покушений со стороны белых. Для людей, не вырванных из контекста традиционных представлений о Добре и Зле, подобная цена неприемлема.
Кем же были эти заложники, кому принадлежали эти загубленные жизни?
Убийство царской семьи возвратило общество к забытому с лет Французской революции принципу сословного истребления. В первую очередь истреблялось офицерство. Многие сегодня, не утруждая себя чрезмерным вниманием к отечественной истории, невольно подразумевают под офицерами белых офицеров. Мол, власть уничтожала своих врагов, дело обычное. Тут необходимо помнить, что в действительности на момент октябрьского переворота лишь очень небольшой процент офицерства оказался в так называемых первопоходниках. Истреблялись офицеры, не только отказавшиеся служить новой власти, но и пошедшие на службу к ней — военспецы. Нередко офицеры уничтожались вместе с семьями, также семьи белых офицеров уничтожались вместо них, и об этом спокойно сообщали газеты. Так, в мае 1920 года в Елисаветграде была расстреляна мать белого офицера и четыре его маленьких дочери — от 3 до 7 лет. Парадоксальнее, в духе логики нового века, были случаи, также нередкие, когда сам офицер служил в Красной армии, а семья его в это время бралась в заложники и расстреливалась. Он не переходил к белым, отнюдь! Просто офицерская семья все равно годилась в заложники. Офицерство истреблялось как таковое. Вот как выглядело, по описаниям очевидцев, помещение киевской ЧК: «Большая комната, и посередине бассейн. Когда-то в нем плавали золотые рыбки… Теперь этот бассейн был наполнен густой человеческой кровью. В стены комнаты были всюду вбиты крюки, и на этих крюках, как в мясных лавках, висели человеческие трупы, трупы офицеров, изуродованные подчас с бредовой изобретательностью: на плечах были вырезаны «погоны», на груди — кресты, у некоторых вовсе содрана кожа — на крюке висела одна кровяная туша. Тут же на столике стояла стеклянная банка и в ней, в спирту, отрезанная голова какого-то мужчины лет тридцати…»
Таких леденящих описаний можно было бы привести сотни. В природе революционного террора заложено нечто, заставляющее общество странно цепенеть, а обслуживающий персонал террора превращающее в новый подвид, весьма условно относящийся к человеческому роду. Всех красных вождей и вождишек — Урицкого, драпировавшегося в красный плащ, Блюмкина, приглашавшего знакомых из богемной среды на расстрелы, как на представления, Бокия и Дзержинского с Петерсом — я назвала бы гемаголиками, впавшими в наркотическую зависимость от крови и людских мук…
Речь идет только о красном терроре, умещающемся в совсем не большой отрезок времени. Еще не был выстроен лагерный архипелаг, да и преждевременно было его строить временщикам, еще не знавшим, что удержатся у власти целых семь десятков лет. Рабский труд еще не обрел ценности: над страной царила только смерть.
Вот ее приблизительная жатва: 28 епископов, 1219 священников, 6 тыс. профессоров и учителей, 9 тыс. врачей, 54 тыс. офицеров, 260 тыс. солдат, 70 тыс. полицейских, 12 950 помещиков, 355 250 интеллигентов прочих профессий, 193 290 рабочих, 815 тыс. крестьян (В целом около 1.7 миллиона человек). Цифры эти, безусловно, занижены. Многочисленные расстрелы «на месте» никто не учитывал. Мало писали газеты и о расстрелах участников крестьянских восстаний. В «Окаянных днях» Иван Бунин пишет о странном нравственно-психологическом эффекте статистики: смерть нескольких человек наш разум воспринимает как трагедию, смерть сотен и тысяч — не может воспринять и превращает в скучную абстракцию. И все же в эти цифры необходимо вдумываться и вдумываться сегодня, когда недавний (накануне 90-летия расстрела Романовых) призыв РПЦ довершить осуждение коммунизма встретил столько протестов в нашем нравственно дезориентированном обществе. Чем только не были мотивированы эти протесты! Говорилось, что коммунизм и без того «оборачивают против России», следовательно, коммунистическую эпоху в нашей истории нужно оставить как есть. Но приблизительные эти цифры твердят как раз о том, что первой жертвой коммунизма были прежде всего мы, русский народ, что мы, как всегда, понесли крест за других, что мы тонули в крови и теряли лучших детей… Недоосуждение коммунизма наносит нравственный вред всей стране, ее подрастающему поколению. Во внешней же жизни оно толкает нас в тупик изоляционизма.
Мы докатились до предела,
Голгофы тень побеждена,
Безумье миром овладело,
О, как смеется сатана!
Так писал в окаянные дни прекрасный русский юноша, князь-новомученик Владимир Палей. Сатана все еще смеется.
Кто виноват?
(Историческая вина как категория политического диалога)
Давненько меня занимает этот вопрос. В сверхгуманном современном обществе, до полусмерти озабоченном правами человека, почему-то легко и безо всякого смущения поднимается тема, которую весьма трудно назвать человеколюбивой. Это тема исторической вины. Отнюдь не являясь гуманистом, автор этих строк, тем не менее, считает чрезмерным, когда ныне живущему человеку выставляется нравственная ответственность за злодеяния даже не собственного его прапрадедушки, а всего лишь каких-то единоязычных прапрадедушкиных современников. И хорошо, когда хоть эти злодеяния вообще имели быть. В разгар варварских бомбежек Сербии западноевропейцы с американцами договаривались аж до купной вины сербского народа, причем вины неискупаемой, т.е. переходящей из современной в историческую. Нашим читателям не нужно напоминать, что Сербия была не виновником, а жертвой. Западноевропейский же читатель западноевропейских газет вместить в голову эту простую мысль покуда не готов.
Больше всего спекуляций звучит, конечно, в наш исторический адрес. Неадекватность соседей в оценках общего прошлого становится настоящей и весьма весомой проблемой России. Шестерки младоевропейцы то и дело поднимают визг по поводу тех либо иных наших исторических вин, меж тем, как страны повесомее ловко этим манипулируют с целью всяческого давления на Россию.
Пресечь этот механизм смуты необходимо. Однако попытки образумить какую-нибудь Польшу бессмысленны. Все это крикливое пространство образумится само, если мы наведем порядок сперва в собственной голове, а только затем — в головах старых европейцев.
Спасши страны-мелюзгу от фашизма («брюнетов ликвидировать, блондинов онемечить» — как-то это подзабылось потомками неликвидированных и неонемеченных…), Союз, что греха таить, создал из них блок поднадзорных государств с правительствами-марионетками. Конечно, значительно приятнее, когда тебя спасают бескорыстно, и даже нельзя сказать, что в большой политике такого вовсе не бывает. Самая лучшая, самая светлая страница в неоднозначном правлении Александра I как раз и была таковой. На мой взгляд, нашими историками страница эта недооценена. Затеялись все вослед за графом Толстым зудеть: зачем нам было воевать за границею земли русской, да зачем нам за чужих дядей кровь наших сыновей лить? Зудели не только в исторической науке, зудели и в самый исторический момент. Кутузов, чудом не сгубивший соборы Кремля, был первый в этом хоре: кончаем-де воевать, французы больше нашу землю не топчут. Но Александр, взлетевший в те годы душой, прекрасно понимал то, чего не мог понять Кутузов. Не с французами, не с с гениальным ублюдком Бонапартом мы воевали, — мы воевали с революцией. Не просто нашествие иноплеменных, как оно виделось простому народу и Кутузову, но общеевропейская чума пожирала континент. Зачумленные вещи не выбрасывают во двор соседа. Поэтому и говорил Император: нет, мир мы заключаем не здесь, а только в Париже. По той же логике он не дал союзникам разодрать на куски освобожденную от Бонапарта страну, отстоял ее место в европейской семье. Эгоизм Кутузова был местечковым, бескорыстие Александра — имперским. Ведомый этой великой миссией, Император преобразился, переступив во всех смыслах собственную границу. Месил грязь сапогами, рвался в самые опасные места, ночами напролет черкал карты, показал себя неплохим тактиком и стратегом. Если мы не ценим дней своего величия, кто сейчас его оценит?