Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— А почему? — спросил он все тем же ласковым голосом. — Хорошее дело, вам под него целый цех отдать не жалко… Чего ж не хотите?

Они пристально взглянули друг другу в глаза и улыбнулись оба. Как-то вдруг этим взглядом они заглянули друг в друга, и каждый увидел другого по-новому.

— Я конструктор машин, — сказала она. — Нерационально использовать меня на запасных частях.

Пусть ему будет известно, что она знает себе цену.

«Откровенно! — подумал Листопад. — Я давно знал, что тут самомнения — ой-ой сколько! Я таки умею читать в человеческих душах».

Зазвонил внутренний телефон. Он взял трубку и крикнул: «Что надо? Через полчаса: я занят…» Нонна встала.

— Я все сказала. Остальное — дело дирекции. Видите ли, — сказала она, надевая перчатку, — нельзя принимать во внимание только громкое имя завода. Приходится в первую очередь думать о потребностях государства. Вы знаете, в каком состоянии находится наш тракторный парк после войны…

Она ушла. Она сказала на прощание несколько сухих, общих слов. Но он задумался над ними. Подумал о бескрайних родных просторах, опустошенных войной, о сожженных житницах, разоренных колхозах… «Вот такими слезами жинки плакали, а пришлось пахать на коровах», — вспомнил он тихий голос матери… То, что предлагает эта женщина, — настоящее дело, партийное дело! Да, а сама небось не хочет переходить на запчасти! Так и изложила, без лишней скромности: я, дескать, создана для крупных достижений, мелочью пусть занимается кто-нибудь другой… Нет, это нечестно! Если болеешь за что, так уж потрудись болеть до конца, иначе у меня в тебя веры нет!.. Ему вдруг захотелось — он уже сделал движение — догнать ее, вернуть сюда, поспорить по-настоящему, начистоту, не выбирая слов… Но он одумался: еще чего! Сейчас Рябухин придет на разговор.

Запершись на английский замок, Рябухин долго разговаривал с Уздечкиным.

— Нет, этого я не понимаю, — говорил он. — Тебе личная неприязнь застит глаза.

— Да личная неприязнь ведь на чем-то базируется? — возразил Уздечкин.

— Ангелов не бывает.

— Он индивидуалист.

— Нет, не индивидуалист. Неправильно его понимаешь. Он хороший человек, — сказал Рябухин.

— Ну и целуйся со своим хорошим человеком, — сказал Уздечкин.

— Ценный человек. Человек для жизни, для созидания. И надо ради больших душевных качеств прощать людям мелкие недостатки.

— Это у него мелкие недостатки? — поднял угрюмые глаза Уздечкин.

— Правда твоя: у него мелкого ничего нету. Ну, такому можно простить и крупные недостатки и жить с ним в мире.

— Я тут на заводе вырос, — сказал Уздечкин сдавленным голосом, — меня старые рабочие вот таким мальчонкой помнят. Я мимо новых домов иду и вспоминаю, что было на месте каждого из них. Пионером тут бегал, и в комсомол тут вступал, и в партию. И является, понимаешь, новый человек, ставит себя выше всех. Явился и отпихнул: туда не лезь, этого не касайся, это не твое дело… И от зазнайства, от самомнения совершает ошибки, за которые многие платятся. Вот ты посмотришь, чем кончится история с огородами.

— А чем она кончится? Картошку убирать начали, возят в хранилища.

— Да кто убирает? Те же рабочие. Никаких пленных ему, конечно, не дали, все фантазия. Окучивали кое-как, некому было; картошка дрянь, мелкая. Хорошо еще, подоспело мирное положение, оказались свободные руки для уборки, а если бы иначе?.. Ох и сел бы директор со своей тысячей га! Ох и сел бы!..

Рябухин слушает и смотрит на собеседника: лицо у Уздечкина желтое, виски запали…

— Федор Иваныч, — говорит Рябухин тихо, — что, дома у тебя больно плохо? Выглядишь ты паршиво…

Уздечкин краснеет.

— Людям до всего дело, — недовольно говорит он.

— Подожди, подожди. Послушай. Спрашиваю как товарищ: что тебе нужно, как тебя облегчить, ты скажи…

— Ничего мне не нужно. Живу и живу. — Уздечкин со стулом отодвигается от Рябухина, резко встает. — Всё?..

— Что такое! — говорит Листопад, послушав Рябухина. — А вы не можете оставить меня в покое с вашим Уздечкиным? Можете? Ну, что ты клохчешь, как квочка? Что я, работать ему мешаю? Ты мне лучше вот что скажи, как ты смотришь на такую вещь: если мы бывший литерный цех полностью переведем на запасные части для тракторов? — Рябухин удивился, открыл было рот что-то сказать… — Постой. Все это известно. Ты сперва послушай…

И начал говорить то, о чем думал перед приходом Рябухина: о бескрайних родных просторах, опустошенных войной, о сожженных житницах, разоренных колхозах…

А Нонна, придя домой, затопила печку. Она любила топить печку и всегда топила сама. Сначала она взяла тонкие светлые лучинки и подожгла их; они загорелись нежным беглым огнем. Потом положила несколько сухих полешек. Стоя на коленях перед печкой, она смотрела, как разгораются полешки, как летят легкие искры… Когда разгорится как следует, она положит вот эти толстые бруски, сырые бруски с корой и мохом, которые горят долго и глухо, синим угарным огнем. Ничего, что сырые, — это береза, она и сырая горит хорошо. Груда золотого жара остается после нее; нельзя сразу закрывать вьюшки, а то можно угореть насмерть. До чего приятно в осенний день в чистой комнате затопить печку!

Нонна встала с колен, включила репродуктор — был час музыки — и села к столу: надо же кончить с письмами… Два-три аккорда, знакомых с детства, донеслись из черной трубы, и далеко-далеко, в родной Москве, запел знакомый тенор: «Во поле березонька стояла. Во поле кудрявая стояла…» Человек, который пел, еще недавно был безвестен; он был простой человек, красноармеец, солдат; Нонна сначала слушала его по радио и полюбила его пение больше всякого другого, а потом уже, когда он стал знаменит, узнала его имя. Русский жар, и русская тоска, и русское раздолье были в голосе и в песне… Нонна обмакнула перо, положила на стол, — на незаконченном письме растеклось чернильное пятно… «Некому березу заломати! Некому кудряву защипати!» — тоскливо заливался сладостный голос далеко-далеко в Москве… Нонна сидела и вспоминала человека, с которым разговаривала два часа назад. Большого, неважно воспитанного, немножко наивного человека. Она думала о том, что через сколько-то времени они будут вместе, она и он. Они непременно будут вместе. Она узнала это в тот момент, когда они поглядели друг другу в глаза.

Глава одиннадцатая

ВОСКРЕСЕНЬЕ

— Люди добрые, что делается! — сказала Марийка, вбежав в свою кухню. — Федор Иваныч из последних сил стирает белье. Старухино ситцевое платье вкинул в корыто вместе со своими кальсонами. Из кальсон теперь зеленая вода хлещет, он их отжимает, довел до салатного цвета — больше, говорит, ничего поделать не могу; так и присужден в зеленых кальсонах ходить. Я говорю: ты их вывари. Говорит: не в чем. А у них был бачок, Нюра покупала. Это Толька забрал, холера, — он конфеты жрет, а Федор Иваныч, изволь радоваться, в Анны-Иваннином корыте стирает, и бачка в доме нет…

Марийка схватила свой бачок для кипячения белья и убежала. Было утро воскресенья, выходного дня. В кухне топилась плита, на ней в больших и малых кастрюлях варился обед. Мирзоев брился у кухонного столика. Задрав намыленный подбородок, не отрываясь от своего занятия, он скосил глаза на Лукашина, который над раковиной чистил свою вставную челюсть. Лукашин, сжав запавшие губы, взглянул на Мирзоева. Мужчины поняли друг друга. Мирзоев сказал, вздохнув:

— Тяжелое зрелище, когда видный человек принужден погрязать в мелочах быта…

Он кончил бриться, проворно убрал со стола бритвенный прибор и остановился перед Лукашиным — статный, ловкий, в новых красивых подтяжках.

— Беда! — сказал он весело. — Проведаем, сосед, Уздечкина, а?

Лукашин обмыл челюсть под краном и, стыдливо отвернувшись, вставил ее в рот. Дар речи вернулся к нему.

— Можно, — сказал он.

— Вечерком, — сказал Мирзоев.

Лукашин подумал: вечером они с Марийкой уговорились идти в кино… Но тут же он решил, что Марийку баловать не стоит. В кои веки есть возможность целый день провести вместе с мужем, а она убежала к Уздечкину. А в пятницу или, кажется, в четверг она на всю лестницу расхваливала зубы Мирзоева…

93
{"b":"105294","o":1}