Дневники и письма Анна Ивановна не стала расшифровывать: незачем Листопаду их читать. Они остались похороненными в старых тетрадках, исписанных непонятными каракульками.
— Александр Игнатьевич, вот, пожалуйста, — сказала Анна Ивановна и положила перед Листопадом стопку тетрадок и толстую стенограмму. — Вот здесь лекции по политэкономии, по металловедению, по сопромату…
Листопад раскрыл стенограмму, пробежал какую-то фразу, где обстоятельно перечислялись мировые месторождения меди, и задумался… Клавдины иероглифы, переложенные на аккуратную машинопись, перестали быть тайной и болью, стали общедоступны и обыденны.
— Спасибо, Анна Ивановна. Сколько я вам должен за эту работу?
— О, не беспокойтесь… У меня к вам просьба, Александр Игнатьевич: если у вас есть лишняя карточка Клавдии Васильевны, дайте мне.
Он приподнял брови.
— Я порядочно посидела над ее тетрадями. У меня такое ощущение, как будто я с нею очень сблизилась.
Она сказала это без чувствительной дрожи в голосе, без сентиментальных гримас. У нее было серьезное, доброе лицо… «Какое хорошее человеческое лицо, — подумал Листопад. — Она очень хорошая женщина!» Он почувствовал к ней благодарность, и ему захотелось показать ей свое доверие и дружбу. Он достал из внутреннего кармана пиджака конверт с Клавдиными фотографиями.
— Выбирайте.
Шесть живых Клавдий — растрепанных, смеющихся, со светлыми глазами, и шесть Клавдий мертвых, с сомкнутыми губами, с большими строгими веками.
— Я возьму две, можно?
— Берите.
Он положил тетради и стенограмму в ящик стола. Звякнул ключ…
«В лучшем случае, — думала Анна Ивановна, выходя из кабинета, — он как-нибудь на досуге просмотрит стенограмму. И то вряд ли».
Она положила перед собой обе фотографии и смотрела на них с странным чувством.
«У меня нет никаких секретов! — говорило смеющееся, добродушно-озорное лицо живой Клавдии. — Какие могут быть секреты, когда в жизни все прекрасно и ясно, как апельсин!»
«Никто в этом не виноват, — говорило мертвое лицо, полное знания, печали и достоинства, — я никого не упрекаю, прощайте, желаю вам счастья!»
— Ах, бедная моя девочка! — прошептала Анна Ивановна и со слезами на глазах прикоснулась щекой к мертвому лицу.
Глава седьмая
НАКАНУНЕ ПОБЕДЫ
Двадцать седьмая годовщина Красной Армии не была отмечена в городе ни парадами, ни салютом. Заводы работали как обычно; только были вывешены красные флаги. И все-таки было у людей ощущение праздника!
Ощущение праздника — потому что Красная Армия дорога каждому сердцу, потому что Красная Армия — это сын, брат, муж, отец, жених; Красная Армия — это тот, о ком думают наяву и во сне, от кого ждут писем, чью фотографию берегут как святыню.
Ощущение праздника — потому что в этот день были подведены итоги последних битв Красной Армии.
Голос радиодиктора Левитана, знакомый каждому советскому человеку, медленно читал:
«За 40 дней наступления в январе — феврале 1945 года наши войска изгнали немцев из 300 городов, захватили до сотни военных заводов, производящих танки, самолеты, вооружение и боеприпасы, заняли свыше 2400 железнодорожных станций, овладели сетью железных дорог протяжением более 15000 километров. За этот короткий срок Германия потеряла свыше 350000 солдат и офицеров пленными и не менее 800000 убитыми. За тот же период Красная Армия уничтожила и захватила около 3000 немецких самолетов, более 4500 танков и самоходных орудий и не менее 12000 орудий.
В результате Красная Армия полностью освободила Польшу и значительную часть территории Чехословакии, заняла Будапешт и вывела из войны последнего союзника Германии в Европе — Венгрию, овладела большей частью Восточной Пруссии и немецкой Силезии и пробила себе дорогу в Бранденбург, в Померанию, к подступам Берлина».
— Берлин! — повторил главный конструктор, слушавший стоя, с поднятой головой. — Скоро будем в Берлине!
«Полная победа над немцами, — слушали люди голос Левитана, — теперь уже близка. Но победа никогда не приходит сама — она добывается в тяжелых боях и в упорном труде».
— А я за февраль тридцать процентов до трех норм недодала, — сказала Марийка Лукашину. — А до конца месяца шесть дней. Или пять? Батюшки мои, Сема, этот год не високосный: пять дней мне осталось. Теперь до первого марта прощай, не забывай, шли письма и телеграммы: буду гнать, пока не выгоню мои три нормочки.
«Вечная слава героям, павшим в борьбе за свободу и независимость нашей Родины!» — на торжественных нотах реквиема дочитывал Левитан.
— Вечная память! — скорбно шептал Никита Трофимович Веденеев, глядя на портрет Андрея.
День и ночь дымили высокие трубы Кружилихи. По одиннадцать часов, без выходных дней работали люди. В тупичке между полустанком и заводом грузились маршруты; могучие паровозы ФД увозили оружие на запад.
«Очень трудно жить с Марийкой, — думал Лукашин. — Нелегкая мне досталась женщина. Все время кричит, болтает. Только усадишь ее, чтобы поговорить о серьезном — и ведь кажется, с интересом слушает и разумно отвечает, — и вдруг вскочит и убежит. Жена не должна убегать, когда муж с нею разговаривает, она обязана выслушать его до конца, может, он ей что-нибудь хочет посоветовать, а она вскакивает.
И вечно по чужим кухням. Надо же ухитриться успеть: и на заводе, и в очереди, и дома по хозяйству, и всю подноготную узнать о соседях — кто за кем ухаживает, кто с кем поссорился, кто что купил».
Прошел угар первых поцелуев, и Марийка вернулась к прежнему образу жизни, из-за которого она в свое время не могла ужиться с отцом и мачехой. Она не стала меньше заботиться о Лукашине; но уже не могла быть с ним долго наедине. А Лукашин всю жизнь был лишен семейного тепла, ласки, внимания. Он привязался к своему маленькому очагу. Он не был жадным, но тут он ни с кем не хотел делиться! Ни с Марийкиными подругами, ни с соседями, ни с кем. Марийкина общительность огорчала его до глубины души.
Если бы Марийка не портила настроение, все было бы хорошо. На заводе Лукашину понравилось с первого взгляда. Все большое, массивное, внушительное. Станок — так уж видно, что добротная вещь… Читая в газетах о перевыполнении норм, Лукашин, бывало, представлял себе, как рабочие суетятся и бегают, перевыполняя нормы. Оказалось, работают солидно, неспешно… Мастер, пожилой человек, поздоровался с Лукашиным за руку. Подошел Мартьянов. Покурили, потолковали о том, на каких фронтах побывал Лукашин. Мартьянов рассказал случай из времен империалистической войны четырнадцатого года. Мастер был глуховат, подставлял ухо, чтобы лучше слышать, и приятно улыбался… Он поручил Лукашина Мартьянову и сказал: «Желаю успеха».
Мартьянов подвел Лукашина к станку и сказал:
— Вот, Сема, смотри: вот это передняя бабка станка, — Мартьянов похлопал по бабке рукой, — вот это задняя. Вот здесь имеем шпиндель передней бабки. — Он перечислил главные части станка. — Теперь смотри внимательно: здесь имеем — что? — патрон самоцентрирующий кулачковый. Теперь — что я делаю? — нажимаю рукоятку — включаю станок. Смотри, Сема, внимательно!! Что я делаю? — Лукашин смотрел во все глаза, но не мог понять, что делает Мартьянов. Нежным валиком ложилась на станину мельчайшая металлическая стружка… Мартьянов поднес к лицу Лукашина какую-то блестящую штуку и сказал, подняв толстый черный палец: — Я выточил канавку при помощи поперечного суппорта!
Лукашин очень испугался, что Мартьянов сейчас велит ему вытачивать канавки при помощи поперечного суппорта, а он, Лукашин, понял еще только канавку, а суппорт не понял, и из всех частей станка усвоил только три: рукоятку и две бабки, переднюю и заднюю. Ему было стыдно сознаться в этом, он выражал на лице понимание и кивал головой, а внутренне дрожал — вдруг Мартьянов ему поверит и скажет: «Ну, вот и хорошо, молодец, понятливый, валяй дальше сам», — и уйдет, оставив Лукашина наедине со всей этой чертовщиной… Но Мартьянов не ушел, он терпеливо возился с Лукашиным до самого обеда и после обеда, и к вечеру Лукашин умел уже самостоятельно выточить канавку и просверлить отверстие.