— Скучаешь, Чернышев, — сказал однажды старик Авдеев. — Заходи вечерком, побеседуем, выпьем.
Авдеев был из лучших рабочих, держался важно. Евдоким надел праздничную рубаху и пошел.
Авдеев вдовел, подавала на стол его дочь Евдокия. У нее было большое белое лицо и большой улыбающийся рот, и это лицо с постоянной улыбкой, широкими скулами и тонкими высокими бровями напомнило Евдокиму красивый и непонятный лик Будды, который он видел во Владивостоке.
Она молчала весь вечер, все вставала, уходила и опять приходила, и над столом двигались ее белые полные руки. Евдоким разговаривал с Авдеевым и старался на нее не смотреть. Его поразило имя: он — Евдоким, она — Евдокия. Судьба? Покуда он обучался в отцовской кузне, вживался в завод, воевал с германцами и белобандитами, валялся в бреду по болотам, — для него безвестно, скрытно, как лесной цвет под листком, подрастала эта белолицая Евдокия. И негаданно, нежданно, будто за поворотом дороги, она открылась ему. Это ее, стало быть, он дожидался?..
С того вечера он все думал о ней.
Он ходил к Авдееву и с ней не разговаривал — стеснялся, и не смотрел на нее, но думал о ней и думал. И ночью она была в его снах, белая и горячая, с высокими дугами бровей.
В доме не было другой женщины, Евдокия все делала сама; все было в большом порядке, и сама Евдокия всегда такая чистая и убранная. За это Евдоким еще больше ее любил и уважал. Вот именно такая ему нужна! Только такую жену он хочет! Но он боялся, что она за него не пойдет и что Авдеев будет против их супружества. Евдоким приучал их к себе и выбирал подходящую минуту для сватовства.
Как-то Авдеев позвал его, он пришел, а Авдеева не было дома.
— Придет скоро, велел обождать, — улыбаясь, сказала Евдокия.
Он вошел в парадную горницу и сел, положив шапку на колено. Перед ним в простенке висела картина: девица с голубями. Евдоким смотрел на картину, уже изученную во всех подробностях, и слушал, как Евдокия ходит в кухне. Потом она вошла и стала за его стулом. Он не повернул головы, все смотрел на девицу с голубями. Замер весь белый свет, в полной тишине тикали часы и дышала Евдокия. Она вздохнула прерывисто, тронула ладонью его затылок и прошептала:
— Ах, ты-ы…
Он повернулся и обнял ее, шапка упала ему под ноги, дверь отворилась, и вошел старик Авдеев.
— Очень прекрасно, — сказал он, — за родительской спиной… Ну что ж, по крайней мере — не мот, не франт. Непьющий. Пускай как она хочет.
Он снял с божницы образ и деловито помахал им перед дочерью и Евдокимом.
Сидели ужинали. Авдеев наливал из графинчика и говорил:
— Все бывает в жизни. Ты это запомни, Евдоким, — в жизни бывает все, и обижаться не надо. Деньгами дам десять червонцев, дал бы больше, да сейчас не могу.
Евдокия пояснила:
— Папаша сами жениться хотят.
Евдоким сказал:
— Прежде чем играть свадьбу, хочу дом поставить.
— Ну что ж, — согласился Авдеев. — Станови. Оно вернее. Будем здоровы!
И залпом выпил рюмку.
3
Горсовет разрешил Евдокиму построиться на пустопорожнем участке на Пермской улице. Завод дал лес, а Авдеев — пять червонцев в счет приданого.
Евдоким написал письмо в деревню Блины, и четыре брата приехали строить Евдокиму дом. Авдееву хотелось поскорее выдать дочь, чтобы самому жениться. Он тоже помогал: выхлопотал кровельное железо по дешевке и приладил шпингалеты и дверные ручки. Денег было мало, приходилось рассчитывать каждую копейку. Евдоким торопил братьев и даже поссорился с младшим, Сергеем, который повадился отлучаться с постройки и шляться по городу.
Евдокия братьям понравилась.
— Добрая, — говорили они, — хозяйка будет.
Она приносила им обед и разговаривала с ними ласково, по-родственному.
Был июнь месяц. Постройка подходила к концу. Днем Евдоким работал на заводе, а вечерами и длинными белыми ночами строил свой дом. Он сам ставил печь, оковывал кадушки, делал крышки для чугунов, ковши, жаровни, ковал крючья для вешалки и отделывал в подарок Евдокии дубовый комод. Всякая работа удавалась ему. Он мог бы стать, если бы захотел, и жестяником, и печником, и столяром, мог работать двадцать часов подряд, не уставая. Особенно весело было делать что-нибудь, когда Евдокия стояла рядом и смотрела на него.
Каждый день он видел ее, и она становилась ему все милей и ближе. Движения ее были круглы, неторопливы и точны, и, как у него, всякое дело спорилось в ее крепких руках. Все в ней было желанно, сердце горело, когда она подходила близко!
Иногда они на минуту оставались вдвоем, и он обнимал ее, но сейчас же она отстранялась, пугливо раскрыв губы, а он думал гордо и умиленно: «Голубка моя чистая!»
Наконец дом был построен.
В доме были расставлены новенькие некрашеные столы, лавки, полки. На кровать уложили Евдокиину перину и восемь подушек; верхняя подушка почти касалась потолка. Рядом поставили Евдокиин кованый сундук со звоночком.
Наступил день свадьбы. В доме Авдеева играла гармонь, ели, пили, танцевали. Евдоким сидел возле Евдокии. На голове у нее была красная лента. Лицо ее пылало, конец ленты щекотал ей шею, и она, опьяневшая, слабо отмахивалась от него, как от мухи. Приходил фотограф, снимал жениха и невесту. Худая женщина в зеленом платье распоряжалась и угощала. Это была будущая жена Авдеева. «Старая полюбовница папашина», — сказала Евдокия.
Пировали весь день и всю долгую ночь. В окна заглядывали с улицы чужие лица. Евдоким сидел, держал Евдокию за руку и, когда кричали «горько», целовал ее в мягкие губы. Его Евдокия! Сейчас они, рука в руку, пойдут в свой дом, и это будет начало пути, длинного, счастливого, правильного пути, который закончится только с их смертью.
Вот уже они встают. Кто-то что-то говорит. Они идут по улице, потемневшей перед рассветом, гости и зеваки провожают их, играет гармонь — то будто очень далеко, то над самым ухом, — женщина в зеленом платье пляшет перед ними. Вот их дом. Их окружают, хохочут и шутят. Евдоким не понимает слов, вино и кровь шумят у него в ушах… Они входят в дом. Он запирает дверь.
Сразу становится тихо. В прохладные комнаты бледно глядит рассвет, пахнет свежим деревом, пихтой. Они одни, Евдоким и Евдокия, присужденные друг другу судьбой…
Через полчаса она крепко спала, а он лежал неподвижно, лицом вверх, чувствуя себя поруганным и одиноким.
4
Можно было осрамить, ославить, отвести обратно к отцу — мол, получай свое сокровище, думаешь — иконкой раз-два махнул, так и буду на нее, обманщицу, век работать, как дурак! Не на таковского напали, советская власть никого силком не принуждает жить…
Можно оставить при себе, скрыть ото всех, что его надули, как последнего мокрогубого мальчишку, — оставить при себе и держать в унынии, в молчании, в страхе, источить попреками: «Что?.. Да ты кто такова, чтобы мне отвечать? Ты — нечестная, ты обманом меня взяла, чтобы разврат свой покрыть. А полюбовник сбежал, что ли? Что ж так? Женитьбой, значит, не прельстился?» Вот так точить и точить, чтоб стала тоньше спички…
Да, а как же он будет со своим прекрасным домом, который заложен еще там, на гнилых болотах, в партизанском неустройстве? С домом, над которым вот уже возведена крыша?
С кем сладить жизнь, которую так хорошо обдумал и навеки полюбил в мечтах? Где она, его светлая жена?..
Как будто полегчает от того, что она вернется к отцу, а он один останется среди этих стен, для нее поставленных… Да он и жить тут не сможет от тоски!
А насчет того, чтоб извести ее попреками, — этого он и не умеет даже, это так, вообразилось в минуту горя и гнева, — и от одного этого воображения стало еще тошней.
Нет, не будет ему жены, кроме Евдокии.
Ведь вот и порченая, и улыбка у нее бабья, лукавая, блажная, и ума, как приглядишься, не палата, — а все тянется к ней душа и не хочет никакой другой.
Она будто и не понимает, почему он тоскует и хмурится; смотрит спокойно, улыбаясь. Эх, припечатать кулаком, чтоб не стало этой улыбки, — да больно жалко!..