Они выбрасывали под откос пропасть добра — кожуру от овощей, ведра объедков, выливали жирную воду, остающуюся от мытья посуды.
— Что же ты предлагаешь? — спросил Данилов.
— Мало ли что? — сказал Соболь, сразу поняв, что его будут слушать с сочувствием, и начиная кокетничать. — Мы можем откармливать животных.
— Где же, Соболь, где будет наша база? Мы же на колесах.
— Ну, ясно, откармливать на колесах, товарищ комиссар.
Обдумав предложение Соболя, Данилов дал согласие и склонил к нему доктора Белова. «Свежее мясо будет очень полезно в госпитальном рационе», — сказал он.
В багажном вагоне, в том его конце, который обращен к вагону-леднику, отгородили уголок и поместили там двух поросят. Смотреть за поросятами Данилов определил пожилому бойцу Кострицыну, понимавшему толк в сельском хозяйстве.
— Ничего, товарищ комиссар, — говорил Соболь, — мы преодолеем все трудности.
И, счастливо улыбаясь, пообещал:
— Мы с вами еще заведем курочек.
И они завели два десятка кур и петуха. Их поместили под вагоном в особой клетке, которую придумал Соболь. Доктор Белов заглянул и сказал:
— Они не будут так существовать. Они должны ходить по земле.
— По земле, товарищ начальник, каждая курица ходит, — отвечал Соболь. — Вот пусть они в таких условиях проявят способность нестись.
Позже он признался Данилову, что со страхом ожидал первого яйца: у него не было уверенности, сказал он, что куры будут нестись на ходу поезда.
— Теперь я считаю, что это даже должно способствовать, — сказал он, держа на ладони первое теплое яйцо.
В длинные дни так называемого порожнего рейса, когда санитарный поезд, сдав раненых в госпиталь, шел из дальнего тыла в ближний для новой погрузки, — в эти дни обступали людей мелкие, будничные заботы. Жизнь начинала казаться серенькой и однообразной. Трудно было представить себе, что где-то грохочут орудия и льется кровь. Что вот этот их собственный вагон, такой нарядный — белый внутри, темно-зеленый снаружи, — пылал на псковском вокзале и они его тушили…
Но приближался час погрузки, и все менялось. Соболь не посмел бы в эти часы сунуться к комиссару с поросятами; да и самому Соболю было уже не до поросят… Все или почти все испытывали чувство особенной ответственности, собранности, соприкосновения с тем огромным, ужасным и величественным, что приказало им собраться в этом поезде и жить так, как они жили, месяцы и годы, до дня победы.
И вот в вагоны-палаты, где каждая складочка на постели была любовно разглажена, с шумом, говором и стонами, стуча костылями, входила Война. Сразу десятками струек взвивался к потолкам махорочный дым. Комкались одеяла, дыбом ставились подушки. Запахом гноя, пота, крепким мужским дыханием вытеснялись запахи дезинфекции… Начинался груженый рейс.
Глава шестая
С ЗАПАДА НА ВОСТОК
Лена исправно несла свою службу.
Она убирала вагон, раздевала и одевала раненых, помогала при перевязках, разносила обед, читала вслух газету, слегка запинаясь на названиях иностранных городов.
Ее любили раненые. Пожилые называли ее дочкой и гладили по стриженым волосам. Молодые говорили:
— Вот бы такую жену.
Она терпеливо убирала за ними и уговаривала их есть овсяную кашу, при виде которой они приходили в ярость.
— Прямо я удивляюсь вам, — говорила она. — Вы как маленький. Это же самое питательное, если хотите знать. Вот я спрошу у диетсестры, сколько тут калорий.
— Иди, иди к диетсестре! — кричали ей в ответ. — Пусть сама ест калории, а нас нечего овсом кормить, мы не лошади.
Но, расставаясь с нею при разгрузке поезда, они трясли ей руку, смотрели добрыми глазами и говорили:
— Дай адресок, сестренка, я хочу тебе написать, я тебя никогда не забуду.
Она отвечала:
— Не дам адресок, все равно — ты напишешь, а я не отвечу, не люблю я письма писать.
Она не любила писать, но писала часто — в один и тот же адрес, на одну и ту же полевую почту.
Пишешь, пишешь — и словно не в почтовый ящик, а в бездонный колодец бросаешь письма. Из колодца ни отзвука. Только через три-четыре месяца, когда поезд приходит к месту приписки, приносят письма: в конвертах и без конвертов, сложенные угольничком, и на открытках, и на воинских почтовых бланках с красными звездами.
После получения писем Лена ходила сияющая, и ей казалось, что около самого ее уха звучит его голос, мужественный голос, вздрагивающий от нежности.
…Дни стояли сухие и знойные. В открытые окна на белые шторки, на простыни, бинты и халаты летела черная пыль. Санитаркам вдвое прибавилось работы: приходилось то и дело отряхивать занавески и постели, мыть пол, обтирать мокрой тряпкой столики, рамы, стенки… Раненые томились от жары, ели плохо.
Их только что забрали из госпиталя и везли далеко на восток, на Урал. В кригеровском вагоне, где работала Лена, лежало двадцать человек. Они капризничали, курили, отказывались пить кипяченую воду — требовали сырой, со льдом. Номер семнадцатый — ампутант, левая нога отнята почти по колено — не курил и ничего не требовал, но это было еще хуже. Он не ел и не спал. Лицо его, темно-бронзовое на белой подушке, заострилось, с него не сходила гримаса отвращения. Ольга Михайловна наклонилась к нему, заговорила ласково, как мать:
— Почему вы не едите? Вам не нравится пища?
— Благодарю вас, — отвечал сквозь зубы семнадцатый. — Пища хорошая.
— Может, вы бы съели что-нибудь другое? Свежее яйцо? Творожники? Вареники с ягодами? Назовите что хотите, мы сделаем.
— Благодарю. Мне ничего не надо.
Ольгу Михайловну ждали еще сто девять тяжелораненых. Сто девять эпикризов, сотни назначений, сотни жалоб от раненых — на жару, на овсянку, на зверство сестер, не дающих сырой воды; и сотни жалоб от сестер на раненых — сорят, увиливают от приема лекарства, велят устроить сквозняк… Ольга Михайловна дочитала историю болезни семнадцатого и сказала:
— Вы моряк, товарищ Глушков, вы должны взять себя в руки.
— Я был моряк, — сказал семнадцатый.
Лена засмотрелась на него: загорелое лицо с белым лбом и черными глазами напомнило ей лицо мужа.
— Лена! — сказала Ольга Михайловна. — Поправь подушку лейтенанту.
Она отошла. Лена подняла подушку, заглянула в черные недобрые, страдальческие глаза…
— Это тебя Леной зовут? — спросил Глушков.
— Да, — ответила она.
Он посмотрел на нее, и взгляд его стал мягче.
— Курносенькая, — сказал он и запнулся. — У меня сестру тоже Леной зовут… — И замолчал.
Ее позвали к другой койке. Она подавала раненым судно, уговаривала их пить кипяченую воду, стирала мокрой тряпкой пыль, оправляла постели, на стоянке, по просьбе раненых, сбегала на станцию и купила ведро малины. Веселый капитан, толстяк в гипсовом корсете, с прибаутками делил малину и Лене дал полную баночку.
В обед она опять подошла к Глушкову.
— Ешьте! — сказала она. — Это же индивидуальный обед, специально для вас военфельдшер заказала. Баранина с помидорами. А на ужин вам будут творожники. Ешьте!
— Я ем, ем, — нетерпеливо сказал он и положил в рот ломтик помидора. — Постой, курносенькая, не уходи, все время ты уходишь. Я буду есть при тебе.
— Хорошо, — сказала она и села рядом.
— Вы не едите, — сказала она немного погодя. — Вы только делаете вид. Вам нужно есть.
— Чтобы жить, что ли? — спросил Глушков.
— Ну, конечно. Чтоб жить.
— Я соврал про сестру, — сказал Глушков. — Она мне не сестра. Мы хотели пожениться. Теперь за другого пойдет… Ну, это наплевать. Это мне меньше всего, как говорится… Съешь эту индивидуальную баранину, если хочешь. Я не буду.
— Совсем не факт, что пойдет за другого, — сказала Лена.
— А мне безразлично, пойдет, не пойдет… Я не вернусь. — Он заскрипел зубами. — Инвалид, мерзость какая… Явлюсь с деревяшкой… проклятые фрицы! Я выпишу маму к себе… куда-нибудь. Будем жить в другом месте. Мама за мной всюду поедет. Мамы — куда угодно поедут…