— Вы только, пожалуйста, ничего не говорите, — попросил Мирзоев. — Стойте рядом, и больше ничего.
Он небрежно накинул куртку на одно плечо, поверх своего мохнатого пальто. Шляпа его сидела набекрень, ботинки на толстой подошве сверкали. Лукашин не успел оглянуться, как их окружила толпа.
— Что стоит? — спрашивали Мирзоева.
— Двести рублей, — отвечал Мирзоев.
«Он с ума сошел», — подумал Лукашин.
— А сто? — спросил один из покупателей.
Лукашин толкнул Мирзоева.
— Я не спекулянт, — сказал Мирзоев с достоинством. — Вы разве не видите, какая кожа?
— Была, — поправил кто-то.
— Мало ли что! — холодно сказал Мирзоев. — В общем и целом, вещь стоит двести.
Была короткая пауза, стоившая Лукашину сильных переживаний.
— Я даю двести! — сказал вдруг голос в задних рядах.
— Я же торгуюсь! — возмутился первый покупатель. — Может быть, я тоже хочу дать двести. Гражданин, получайте. Вещь не стоит того, но я из принципа.
— Люблю хорошие принципы, — весело и любезно сказал Мирзоев, принял деньги, взял Лукашина под руку и помчал его с торжища.
— Получайте ваши деньги, товарищ Лукашин. Вот как надо действовать в жизни.
— Черт его знает, — сказал Лукашин. — Как вы это умеете?..
Мирзоев кокетливо посмеялся.
— Я вам объясню, пожалуйста. Когда вы стоите с таким, я извиняюсь, лицом, как будто вы сию минуту броситесь под трамвай, и в этой старой шинели, и в этих сапогах — слушайте, вы их выбросьте: у вас же новые есть, — то люди думают: вон какой-то неудачник спускает последнее барахлишко. А когда продаю я, — Мирзоев легким движением передвинул шляпу, — люди думают: продается вещь, которую носил шикарный молодой человек; у такого плохих вещей не бывает. И вот вам весь секрет, пожалуйста.
С этого дня Мирзоев стал относиться с живым интересом ко всем делам Лукашина. Так уж Мирзоев был устроен: однажды оказав человеку помощь, он начинал ощущать этого человека как бы своим братом.
— Самое выгодное в наши дни, — сказал Мирзоев, — это иметь машину. Устроиться на курсы водителей, перебиться временно, а там — пожалуйста: диплом в руках — и вы получаете машину в учреждении. Начальника надо выбирать крупного, чтоб был занят без передышки, желательно холостого, — машина, таким образом, в полном вашем распоряжении.
— Неприятности могут быть, — сказал Лукашин, которому не хотелось обижать Мирзоева.
— Какие неприятности! В этом же нет ничего общественно вредного… Что, я у кого-нибудь вымогаю деньги? Исключительно полюбовное соглашение… Очень большой спрос при общем состоянии транспорта, в этом наше преимущество.
Лукашин курил и слушал.
— Если хотите, — сказал Мирзоев, — я могу закинуть удочку насчет курсов, у меня там есть маленький блат.
— Да нет, — сказал Лукашин, — я все-таки думаю поступить на завод.
Он пошел к старику Веденееву и попросил устроить его подручным к Мартьянову.
Через три дня Лукашин шел на работу вместе с Марийкой.
Он назвал в проходной свой номер, вахтер выдал ему пропуск и сказал: «Проходи». Лукашин вышел на территорию завода. Слежавшийся лед под ногами был серебристо-черным от угольной пыли и металлических опилок. Маленький паровоз неторопливо прошел мимо по рельсам и обдал лицо Лукашина теплым паром.
— Тебе вон туда, — деловито сказала Марийка и показала на проход между двумя кирпичными корпусами. — Ну, в добрый час! — она улыбнулась ему по-матерински и побежала от него.
Десятки людей обгоняли Лукашина. Некоторые были в шинелях, как и он.
Словно из земли поднялся медленный, торжественный гул, разросся в устрашающий, оглушающий рев, — второй гудок; через четверть часа начнется смена.
«В добрый час», — торжественно и взволнованно повторил про себя Лукашин.
И, как в армии, почувствовал себя опять одним из многих, ратником огромной рати. И подумал: хорошо. Пусть всегда будет так. А Мирзоев — сукин сын, и все врет.
Глава четвертая
УЗДЕЧКИН И ТОЛЬКА
Уздечкин шел на работу. Дул резкий ветер с реки. Уздечкин чувствовал себя больным, невыспавшимся, усталым.
Как он рвался домой! Думал: в своем коллективе, в своей семье все раны залечатся. Что-то не залечиваются пока…
И чего она ввязалась в это дело, сумасшедшая Нюрка? Двое маленьких детей; никто бы с нее не спросил — почему не воевала. Подумаешь, санитарка, экая гроза для Гитлера, без нее не нашлось бы санитарок…
…Трудно с детьми. Никогда бы, со стороны глядя, не подумал, что столько с ними хлопот. Ольга Матвеевна, Нюрина мать, до войны была такая боевая — со всем хозяйством справлялась сама, во все вмешивалась, никому не давала жить спокойно. А когда пришло известие о Нюриной гибели, — рассказывала жиличка Анна Ивановна, — Ольга Матвеевна день ходила с растерянным лицом, бессмысленно хватаясь то за одно дело, то за другое; на второй день слегла в постель и стала охать, — и с тех пор у нее это вошло в привычку: каждый день, походив немного с утра, она ложилась и охала до позднего вечера. Она все забывала, теряла продовольственные карточки, разучилась стряпать.
Толька, брат Нюры, в отсутствие Уздечкина бросил школу, пошел на завод. Пожелал, видите ли, быть самостоятельным. Другие в самостоятельной жизни становятся серьезнее, а Толька — в дурную компанию попал, что ли, — не слушается, учиться не хочет, мать жалуется — тащит вещи из дому, бригадир жалуется — на производстве от него мало пользы… Девочки, Валя и Оля, ходят замарашками. Заведующая детским садом пишет записки с замечаниями: почему дети приходят в незаштопанных чулках, почему лифчики без пуговиц… И Уздечкин, придя с работы, берется за иглу и пришивает пуговицы: благо привык к этому занятию в армии…
Вчера было партбюро, потом собрание, пришел домой поздно. Девочки не спали. Валя обожгла руку об электрическую плитку. Никого не было дома — ни Ольги Матвеевны, ни Тольки, ни Анны Ивановны с Таней. Так Валя и сидела, держа обожженную руку в другой руке, и ждала кого-нибудь, чтобы перевязали; и обе ревели — Валя от боли, Оля — чтобы выразить сочувствие Вале. Уздечкин перевязал руку, покормил их, уложил. Вымыл посуду, подмел в комнатах, сварил суп — на завтра… Хозяйничал и злился на Ольгу Матвеевну: наверно, опять панихиду ушла служить, старая дура, очень Нюре нужны ее панихиды, смотрела бы лучше за детьми. Решил, когда придет, устроить скандал по всей форме. Но когда она пришла, заплаканная, охающая, с бессмысленными глазами, — стало жалко, и только спросил угрюмо:
— Намолились? Чаю хотите? — и сам поставил чайник подогреть.
Мирзоев, который лезет во все чужие дела, говорит: «Вам нужно жениться, чтобы выйти из положения». В морду хочется дать за такой совет…
Ночью не мог заснуть. Лежал с открытыми глазами, слушал ночные шумы. Изредка проходил по улице трамвай. Вышла мышь на промысел, осторожно возилась с коркой под шкафом; он на нее шикнет — она притихнет на минуту, а потом опять возится. Анна Ивановна и Таня вернулись очень поздно — должно быть, из театра; тихо прошли к себе… Толька, поганец, так и не явился, шляется где-то… Представил себе, как в церкви кадили и возглашали за упокой души рабы божьей Анны. Встал, достал ее карточку, посмотрел…
Обыкновенная женщина, с перманентом, курносенькая, бранилась с матерью, обожала подарки, шлепала девочек, когда не слушались…
Завком помещался на четвертом этаже. Туда вели шесть лестничных маршей, девяносто ступенек.
Уже к середине второго марша начались знакомые отвратительные явления: сердце прыгнуло вверх и соскочило вниз, помолчало, словно прислушиваясь, и опять прыгнуло вверх, и опять опустилось — большое, тяжелое… Уздечкину не хватило воздуха для дыхания; он приоткрыл рот и втянул воздух — ноги ослабели, колени подломились… Раньше Уздечкин и не замечал своего сердца, оно жило в нем, жило с ним, было частью его самого. А теперь оно существовало отдельно. У него появились свои привычки и желания. С утра оно приставало к Уздечкину, как сожитель со скверным характером: предъявляло требования, заставляло идти тихим шагом, отдыхать на каждой лестничной площадке. В течение дня сердце понемногу успокаивалось, а к вечеру Уздечкин ощущал прилив сил и нервный подъем.