Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— А не вредно ли вам, чтоб дымили тут?.. — неодобрительно сказал Данилов, обращаясь к родильнице. Та слегка улыбнулась большим ртом. Блондинка сказала с досадой:

— Это я для нее. Она целый день курит, а меня заставляет крутить… Нате! — сказала она сердито, протягивая папиросу родильнице.

— Я потом, — сказала родильница и положила папиросу на стол, а блондинка сейчас же принялась скручивать новую. Видно, родильнице было холодно — она потянула одеяло к лицу, укрылась, как давеча, почти до глаз…

— Вы кто? — спросила она, не отводя блестящего взгляда от лица Данилова. — Врач?

Он сказал.

— Давно вы тут?

— С первых дней войны.

— А до войны кем были?

Выходило так, что не он ее расспрашивал, а она его. Это и лучше: легче завязать разговор. Вкратце он ответил ей, потом спросил:

— А вы какую имеете специальность?

— Я? — Она ответила не сразу, сухо, коротко: — Я работала в советском аппарате.

— А муж?

— Убит на фронте.

Она не хотела говорить о себе. Ему стало досадно.

— Трудно будет вам с ребенком, — сказал он напрямик. Он шел к ней утешить, обнадежить, сказать, что и с ребенком и без ноги не пропадет она. А она вон какая: сухая, колючая, — о нем все выспросила, а потом взяла и поставила между ним и собою стенку, — дескать, сюда не заглядывай, не твое дело.

Она подтвердила:

— Да, трудно.

— Родственники есть?

— Есть.

— Пособят…

Она резко засмеялась:

— Пособят, если поклониться…

По смеху он понял: не пойдет она кланяться родственникам. Ему представилось, как она идет по улице, выписавшись из госпиталя. Протез ей поставить нельзя. К костылям присуждена до конца дней. Ребенка нести не может, ребенка несет за нею кто-то чужой. Он представил себе все это, но ему не было ее жалко. Ту жалость, которая пригнала его сюда, сняло как рукой. Он испытывал теперь только уважение к этой женщине и к трудной судьбе, ожидавшей ее. Для такой судьбы жалость была слишком мелка.

Он хотел спросить — из какого она города, есть ли у нее еще дети, партийная или нет. Но она сказала глухо, сразу уставшим голосом:

— Я вас попрошу, товарищ замполит, позовите ко мне сестру.

Он понял, что она не хочет никакого разговора. Он ушел. Уходя, слышал, как она сказала блондинке:

— Вот теперь закурю, Варюша, ох, закурю!

Она ему приснилась в эту ночь: большая, седоволосая, неприступная, шла она по улице на костылях, и кто-то нес за нею ребенка. И даже во сне он не узнал ее.

Он узнал ее только утром, на вокзале в М*. Санитарный автомобиль ждал на рампе. Два санитара на носилках вынесли из вагона ее и ребенка. Данилов смотрел из окна штабного вагона. Большой рукой женщина охватила закутанного в одеяло ребенка, и на ее лице, обращенном к ребенку, была забота и боль. И в ярком свете зимнего утра Данилов узнал это лицо, узнал сквозь маску, наложенную временем и страданьем, сквозь все морщины, и тени, и отеки, единственное дорогое лицо с маленьким, звездочкой, белым шрамом на скуле… «Ах, витязь, то была Фаина!» — закричал кто-то ему в ухо голосом Соболя. Носилки исчезли в глубине автомобиля. Автомобиль тронулся, и поезд тронулся тоже. Данилов стоял у окна. Он еще ничего не понял, только узнал. «Ах, витязь, то была Фаина!» — трубил ему в ухо голос Соболя. «Ах, витязь, то была Фаина!» — грохотали колеса, набирая скорость и гнев.

Вот и повстречались.

Повстречались, а он не узнал ее и сидел около нее как чужой. И говорил с нею через стенку, которую она перед собой поставила.

А ведь она его узнала сразу. Чем больше он думал, тем сильнее убеждался в том, что сразу узнала.

Как внимательно она разглядывала его. Она спрашивала, кто он и кем был до войны. Она хотела знать, кем он стал, ее ученик, оставивший неизгладимую отметину на ее лице.

О себе ничего не пожелала рассказывать. Не призналась ему…

Какое облегчение, почти радость была в ее голосе, когда она сказала:

— Вот теперь закурю, Варюша…

Она потому и не курила при нем, чтобы спичка не осветила ей лицо. И выгнала его поскорей — пока не узнал.

Боялась — вдруг он узнает ее, угадает по какой-то нотке голоса.

Он не узнал, не угадал.

И мог ли он узнать?

Прошла почти четверть века. Между этой суровой седой женщиной и той прежней Фаиной так же мало общего, как между Даниловым и пареньком, за поступки которого Данилов не отвечает.

Паренек с пушком на губе и смеющаяся Фаина с распущенными мокрыми волосами — дорогие образы, оставленные у входа в жизнь.

Нет у Данилова того влеченья, той нежности. Четверть века… Сколько это дней, и ночей, и мыслей, и дел. И седина на висках… Разве мог бы паренек соскучиться по дому, по родному углу? А вот Данилов, — поймите, — соскучился…

Глава тринадцатая

КАНУН МИРНОГО ДНЯ

Фаина давно заметила, что Низвецкий влюблен в Лену. Такие вещи Фаина распознавала каким-то шестым чувством. Злое, сухо-насмешливое лицо Лены возмущало ее.

«Скажите, пожалуйста! — думала Фаина. — Эта девочка считает себя вправе играть людьми только потому, что она молода и хороша собой…»

Однажды вечером, идя из аптеки в штабной вагон, Фаина налетела на Низвецкого. Он починял проводку в офицерском жестком. Фаина толкнула его дверью и сказала:

— Ах!.. Это вы.

Он молча посторонился. Он всегда скромно сторонился, если кто-нибудь попадался ему навстречу. Фаина остановилась:

— Что-то я хотела вам сказать, товарищ Низвецкий… да: вы можете починить мне настольную лампу?

— Могу, — сказал Низвецкий.

— Сегодня можете? — спросила Фаина. — Сейчас?

— Можно сейчас, — ответил Низвецкий своим тихим унылым голосом. — Вот только проверю проводку.

У Фаины не было заранее намеченного плана действий, она позвала Низвецкого по какому-то откровению, неожиданно для самой себя. Она вернулась в купе, напевая: «Ты меня ни о чем не расспрашивай», насыпала в вазочку печенья и заварила чай.

Через полчаса пришел Низвецкий с куском проволоки в руках. Вид у него был такой, словно ему уже никогда не радоваться жизни.

Фаина сказала:

— Ах, лампа? Она давно не работает, я ее засунула куда-то под диван. Давайте сначала напьемся чаю, я умираю пить!

(Невозможно же было сознаться, что лампа в полной исправности…) Низвецкий очень стеснялся. В купе было чисто, лежали белоснежные вышитые подушечки на голубых чехлах. Около зеркала стояла вереница слонов — один крошечный, потом все больше, больше — как диаграмма. Низвецкий насчитал тринадцать штук… Он неловко присел на краешек дивана, стыдясь того, что дурно одет: знал бы — надел хороший костюм…

— Я, может, зайду позже? — пробормотал он.

— Боже мой, нет, — сказала Фаина, накладывая варенье в блюдечки. — Сидите, сидите, не вскакивайте! Не мешайте мне хозяйничать!

Низвецкий ушел от Фаины с легким звоном в ушах, с переполненным желудком и с сердцем, растроганным женской заботой, которую Фаина щедро излила на него.

«Славная она», — думал он, вспоминая ее варенье, добродушную болтовню и раскатистый смех. Он не думал, что она кокетничает с ним; он был просто благодарен ей. После ее купе, где пахло духами и ванилью, в вагоне команды ему показалось душно и неуютно. Проходя мимо того места, где спала Лена, он мельком взглянул туда… Лены не было. Должно быть, она еще у себя в кригере, — но ему не захотелось сейчас идти туда…

Лампу починить не удалось. К концу чаепития Низвецкий вспомнил о цели своего прихода. Но Фаина сказала, что она хочет спать, и попросила Низвецкого прийти завтра вечером: в самом деле, надо же починить лампу, без лампы она, Фаина, как без рук…

Под Берлином шли последние бои. Была середина апреля 1945 года. Санитарный поезд направлялся в Омск на годовой ремонт.

Доктор Белов получил телеграмму с приказом об отпусках. Он вышел из своего купе, сияя всеми морщинками и держа телеграмму над головой.

— Это касается и вас, — сказал он Юлии Дмитриевне, которую встретил первой. — Только, знаете, вы все сначала будете плясать. Все, все, кто тут перечислен.

52
{"b":"105294","o":1}