Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вдоль перрона росли серебряные тополя. Летними вечерами на перроне гуляли дивчата и парубки. Диспетчер Володька играл на мандолине и пел: «Я милого узнала по похо-о-одке…» В темные и томные украинские ночи, под шуршащими тополями, глупая песня звучала грустно, и фонарь обходчика, удаляясь по путям, тревожил сердце.

И мать любила приходить сюда, хотя ей это было совсем не к лицу: ей было уже за тридцать, а здесь гуляла молодежь. Мать садилась на самую дальнюю лавочку и сидела одна, луща семечки, ни с кем не заговаривая и не замечая сына, который гулял поодаль с компанией. Она его нарочно не замечала, чтобы не смущать. Он понимал, что она тут не для того, чтобы присматривать за ним. Ей бы это и в голову не пришло. Она приходит слушать мандолину и смотреть на огоньки, и та же тревога у нее в сердце, и те же неясные думы, что у него… Ах, как он любил ее за то, что думы те же и тревога та же!

Семнадцатилетним он уехал из Братешек. И за двадцать восемь лет всего четыре раза посетил родной дом.

В последний раз он побывал там в 1936 году, после Испании. Он больше года работал на заводе в Каталонии, научился объясняться по-испански, носил синий берет, и лицо его под пиренейским солнцем стало оливковым, как у испанца. Ему нравилась эта страна, нравились ее горы, и ее народ с мужественной, свободолюбивой душой, и ее женщины, и ее музыка, — но кончились его сроки, его отозвали в Москву, ему дали отпуск, и вот ранним летним утром он стоял у колодца во дворе своей хаты. Он стоял босиком, а земля у колодца была мокрая, ногам было приятно. Утреннее небо голубело над его головой. Прохладно шептались листочки на яблонях и вишнях, которые он когда-то посадил около дома. Аист стоял на соломенной крыше… Аист, добрая птица, ты каждую зиму проводишь в Африке, в чужих, тридевятых странах, — и каждое лето, перелетев через моря и пустыни, повидав все на свете, возвращаешься на станцию Братешки, на кровлю хаты Насти Листопад, — и Настя уж так и знает, что ты обязательно прилетишь, и бережет твое гнездо…

В тот приезд Листопада тронули старики: и мать, и отчим.

Тронула прекрасная старость Олексия. Глубокий старик, он не потерял ни памяти, ни работоспособности, был по-прежнему опрятен в одежде, воздержан в еде, полон достоинства. На станции он уже не служил, работал в колхозе — ходил за жеребятами. Он просыпался в три часа утра и шел на конюшню. В полдень приходил обедать, после обеда спал часа полтора и опять уходил к своим жеребятам — до поздней вечери.

Мать была членом правления колхоза. Она заведовала молочной фермой и находилась в острой вражде с председателем колхоза. Из страстных и путаных ее рассказов Листопад узнал, что мать хочет получше устроить помещение для скота, а председатель противится и не дает средств.

— Но я молчать не буду! — сказала мать. — Пусть он не ждет, чтоб я молчала!.. Олексий! Как будешь выходной, напишешь мне заявление в райземотдел!

Она командовала им, как прежде, и он подчинялся с той же готовностью. Ни тени старческой брюзгливости, раздражительности. Друг с другом они все оставались молодыми.

— Олексий не приходил? — спрашивала мать, возвращаясь с фермы.

— Настя не приходила? — спрашивал Олексий, едва переступив порог.

Листопад смотрел на мать и думал: откуда у нее эта энергия, этот новый живой огонь?

Ему много случалось видеть, как растут люди, как формируется их политическое сознание, как они становятся общественными деятелями, — и это казалось ему обыкновенным явлением. А то, что его мать читает газеты и ездила на съезды в Киев и в Москву, — это казалось ему необыкновенным.

— Мама, как это вы стали такие?

Она сразу поняла, что он имеет в виду, и улыбнулась чуть-чуть:

— А что? Тебе не нравится?

— Нравится. Я только не понимаю, как вы к этому пришли.

Она тронула орден на его груди:

— А ты как к этому пришел?.. Каждый, Сашко, идет своей стежкой, а выходит на ту же дорогу. Дорога одна, а стежек — миллионы и миллионы. Сколько людей в Радянськом Союзе, столько стежек.

— Вот она какая, моя мама! — сказал он, глядя на нее. — Вот она как разговаривает!..

…Он погостил у нее с неделю, и они расстались — на девять лет.

В первый год войны она известила его, что они с Олексием эвакуировались на Алтай. Потом было еще одно письмо из Барнаула. Потом опять письмо из Братешек — что вернулись, что немцы, уходя, спалили село и разорили колхоз, и очень трудно, но на душе радостно, что все-таки дома… Когда Листопад написал матери о своей женитьбе, она прислала свое родительское благословение. На сообщение о смерти Клавдии ничего не ответила — приехала сама. Приехала и моет пол в его кабинете.

— Я не надолго, — сказала она, закончив уборку и садясь с ним за стол. — На неделю, ну, дней на десять, самое большее… — Суровыми глазами она смотрела на Клавдиин портрет над диваном. — Аборт делали, что ли?

— Какой аборт! Она голод в Ленинграде пережила, во время блокады. После голода болезнь развилась. При родах умерла.

— Проклятые, проклятые! — жарким шепотом сказала мать. — Бачь, и разбили их, и уничтожили, а лихо от злодейства тянется и тянется… Молодая, красивая, — я думала: наведет внуков полную хату…

— Не надо об этом говорить, — попросил Листопад. — Почему вы только на десять дней? Что за сроки такие? Вы у меня поживете лето.

— Лето? Ловкий ты, Сашко! Через две недели жнива начнутся. Я ж теперь голова колхоза, ты и не спросишь. И про Олексия не спросишь. Отстал ты, ой, совсем отстал от нас, Сашко!

Ему до того стало стыдно — даже покраснел.

— Как дядя Олексий?

— Скоро буду расставаться с ним, — сказала она, слегка задохнувшись, закинула голову и выпрямилась, будто подставила грудь под удар. — Скоро, скоро. Восемьдесят девятый год ему, чего ты хочешь?.. Он еще работает! Косы точил перед косьбой на всю бригаду… Ой, Сашко, до чего жалко смотреть — ведь он слепой совсем: точит, все пальцы в крови, а он не видит. Что это, говорит, кровью мне пахнет, — а сам не видит… — Слезы побежали по ее лицу, и Листопад с легкой грустной ревностью подумал, что никого в своей жизни она не любила так, как Олексия… Но и ее никто так не любил, как Олексий, и эта неизбежная разлука будет для нее самым тяжелым ударом.

— Если это случится, — сказал он, — вам там незачем оставаться. Переедете ко мне, будем вместе: где я, там и вы.

Она улыбнулась сквозь слезы прежней знакомой улыбкой, взмахнув бровями и показав подковку чуть пожелтевших зубов:

— А что я у тебя буду делать, Сашко?

— То, что все старушки. Хозяйничать будете, отдыхать. На покое жить! Вы в театре были хоть раз? В настоящем.

— А вот была! — подхватила она лукаво. — И не один раз, а шесть раз была. Как поеду в Киев или в Москву, так нас ведут в театр. И в музее была, и в Ботаническом саду, и где, где я только не была, Сашко… Помнишь, мы с тобой все ходили дивиться на поезда? Я тогда думала: да неужели я тоже когда-нибудь сяду и поеду далеко?.. А теперь привыкла ездить, где там! К тебе хотела на самолете полететь, так от нас сюда не летают…

Отвлекшись мыслью от Олексия, она опять оживилась, и лицо ее играло прежней затаенной игрой, полной чувства: как будто свет то и дело пробегал по лицу, — вот на что была похожа эта игра.

— Какой, Сашко, на сегодняшний день может быть покой! — Она задумалась. — Сашко, до чего ловко живут наши переселенцы на Алтае! О-о, ты б подивился… А у нас трудно, страшно трудно…

— До сих пор в землянках?

— Нет, в землянках уже мало кто живет, кой-как отстроились: кто сарайчик поставил, кто хатынку… Ни коней, ни тракторов. Весной замучились! Пригнали к нам немецких коров, такие хорошие коровы, нашими украинскими кормами Гитлер выкормил… Так мы на них пахали. Вот такими слезами жинки плакали, а все ж таки пришлось пахать на коровах… Но самое главное — рабочая сила. Не хватает рук, хоть ты кричи! Стареньки, молоденьки, а настоящих работников почти что нема… Я вот бачу несправедливость: такая здоровая баба, а что она робит? Ничего она не робит. Полы помоет и треплет хвостом целый день.

85
{"b":"105294","o":1}