Она ссыпала письма в тот же мешок, где были посылки, взвалила мешок на спину и пошла домой.
Может быть, письма там. Он писал на воинский адрес, а потом почему-нибудь передумал и стал писать на домашний. У соседей спросить или в домоуправлении.
С мешком за плечами, не горбясь и не задыхаясь, она быстро поднялась на третий этаж.
Дверь с английским замком. У Дани был свой ключ, какой-то неудачный ключ, отпирал не сразу. Лена всегда слышала, как Даня возится с замком, стараясь открыть его, и нарочно не шла отворять: ей нравилось слушать, как нетерпеливо ключ царапается в скважине.
У соседей писем не было, у них ничего не было — ни дров, ни керосина, ни мыла, ни ниток. Они окружили Леку, эти старухи, сидевшие дома, и перечисляли все, чего у них нет. Молодые были в армии или на работе.
Лена отстранила старух и спустилась в домоуправление.
Там тоже не было писем. Она взяла ключ от своей комнаты и не спеша поднялась наверх. Она вдруг почувствовала страшную усталость. Трое суток она почти не спала и ни разу не раздевалась.
В комнате все вещи были на тех местах, где она оставила их. Везде толстым слоем лежала пыль. Белая занавеска стала желтой.
Недокуренная папироса лежала в пепельнице — Данина папироса…
Лена сняла сапоги, легла на диван и стала отдыхать, как ее когда-то учили: ослабив все мышцы и дав покой всему телу. Она не понимала, почему нет писем, но беспокойства у нее не было: Даня жив. В комнате пахло его табаком… Умирают те, у кого есть в жизни какая-нибудь трещина; вот в эту трещину и проникает смерть. К нему у смерти нет лазейки. Чудесно наполненной была его жизнь; что может пресечь его дорогу?
Он — мертвый? Кто угодно может умереть, только не Даня.
Закрыв глаза, она поцеловала его и уснула.
Часа через два она проснулась, отдохнувшая и бодрая, и стала прибирать в комнате. Сняла грязные занавески, обтерла пыль и вымыла пол. Папиросу оставила в пепельнице.
В кухне возилась соседская бабушка. Она что-то жарила на электрической плитке и при виде Лены проворно выдернула из штепселя электрошнур.
— Вот — лимит какой-то ввели, бытовые приборы не велят жечь, — неопределенно пожаловалась она и унесла плитку с чадящей сковородой к себе в комнату.
Лена накормила соседскую бабушку паштетом и напоила чаем с сахаром. Бабушка пила чай и жаловалась, что внук съел ее конфеты.
«Скупо живут на гражданке, — подумала Лена. — Мы лучше живем».
Она приняла холодную ванну и с удовольствием надела широкий мягкий халат. В этом халате она была совсем другая, она была та Лена, на которую оглядывались на улице… Стоя перед зеркалом, она улыбнулась себе. «Да, мы такие, — сказала она, подняв левую бровь. — Мы такие, мы можем по-всякому, мы можем Как нам будет угодно…» И сразу сбросила халат: ей вдруг пришло в голову, что письма могут оказаться у Кати Грязновой.
Каким образом они могли быть у Кати — непонятно, муж Лены не очень-то и жаловал Катю, говорил, что она дура и мещанка, но Лена верила, что письма должны где-то быть и нужно только постараться их разыскать.
Катя встретила ее рыданьями и воплями — ее муж, тот самый молодой человек с мандолиной, был убит; два месяца назад Катя получила похоронную.
— Ты не знаешь, как он меня любил! — рыдала Катя. — Он меня буквально носил на руках!
Лена вспомнила, как Катин муж прислал ей письмо с объяснением, и невольно подумала, что вряд ли он мог здоровенную Катьку носить на руках, скорее наоборот… Но Катино горе было искренне и шумно; она в подробностях рассказывала, как ее вызвали в военкомат, усадили на стул и стали готовить, и она все поняла, и ей стало дурно, и ей дали воды, и как она до сих пор переживает и не может перестать переживать… И слезы ручьями бежали по ее добрым толстым щекам.
— От Дани нет писем, — сказала Лена.
— Везде горе, везде, — шелестела в соседней комнате Катина мама. — Ни одного дома не минует, всех переберет…
Писем у них, конечно, не было.
Вечером Лена отправилась разыскивать дом Данилова.
Дом этот находился на окраине, которую начали застраивать перед войной. Вход был со двора, ворота заперты. Пока Лена шла, уже стемнело. Она постучала в окошко, освещенное неярким светом.
Окошко открылось створками на улицу, как в деревне. Отодвинулась занавеска. Женщина в платочке, очень простенькая, высунулась из окна.
— От Ивана Егорыча с посылкой, — сказала Лена.
— Ох, господи, — сказала женщина.
Она впустила Лену во двор и через темную кухню провела ее в комнату. Около швейной машины горела кабинетная настольная лампа. Все стулья и диван были завалены огромными свертками ваты и кусками материи защитного цвета. В углу дивана, в забавной и неудобной позе, спал ребенок лет пяти, положив голову на сверток ваты.
— Вы садитесь, пожалуйста, — говорила женщина тихим растерянным голосом. — Вы из санпоезда?
Она усадила Лену, а сама стояла против нее, то вкалывая швейную иглу в отворот блузки, то вынимая опять.
— Ну, как он там, — спросила она, — здоров?
— Ничего, здоров.
— А не передавал он, не слышно там у вас, когда конец?
Лена не поняла:
— Какой конец?
— Войне конец. Ведь уж всем надоело.
Лена смотрела на нее с удивлением. Не такою представляла она себе жену Данилова.
— Нет, — сказала Лена, — откуда же он знает. Вот посылку передал.
— Опять сахар, — сказала Данилова, взяв посылку. — Зачем он это, ведь от себя отрывает, а Ванюшка сыт. Вы ему скажите, мы сыты, выпутались из тяжелого положения, пусть не беспокоится, мало заботы ему… Заснул, — сказала она, перехватив взгляд Лены, устремленный на ребенка. — Некогда было раздеть его, так и заснул, где играл. Я, вот видите, работаю. Надомница. Ватники на армию шьем. Не хочется отдавать его в садик, — неважно там кормят, так я беру на дом. Все-таки дают рабочую карточку… Я сейчас поставлю самовар.
Лена попробовала отказаться.
— Нет уж, — сказала Данилова, — как же так, от Ивана Егорыча человек, и я даже чаем не напою. Нельзя!
Она колола в кухне лучику и, заглядывая в дверь, говорила:
— Сейчас слава богу, а когда только ввели карточки, я даже растерялась — как же мы с Ванюшкой проживем? Много значит привычка: мы до войны привыкли кушать очень хорошо… Иван Егорычу, конечно, не писала, — чем он может помочь, аттестат прислал, а больше что с него взять? Он и сам видел, когда заезжал… Ну, сначала огород выручал, я картошку продам — молока куплю, а теперь вот у меня рабочая карточка, так что совсем ничего. Потом у меня родня в деревне, они мне, спасибо, иногда сметаны привозят, я из сметаны масло для Ванюшки бью. Меркулов помогает — нынешний директор треста: весной дров прислал и опять обещает… Вы ему, пожалуйста, передайте — хорошо, мол, живут, пускай не думает…
— А вы бы ему сами написали, — сказала Лена.
— Ну как я там пишу, — сказала Данилова. — И некогда мне с этой работой.
Ели картошку, разогретую на щепках, и пили чай в кухне за столом, покрытым чистой клеенкой. Вообще каждая вещь в домике была очень чистая, и Лена подумала, что в доме Данилова иначе и быть не может. Сахар в вазочку Данилова насыпала из пакета, привезенного Леной. Масла не было вовсе.
— Давно не привозили сметаны, — сказала Данилова, оправдываясь. — А карточку за август еще не отоваривали.
«Да, скудно живут на гражданке», — опять подумала Лена.
— Я и Ванюшку приучаю работать, — сказала Данилова. — Не дай бог чего, мы с ним вдвоем останемся, всякое дело должен уметь…
Лена все больше дивилась: да неужели Данилов даже не сообщил жене, что поезд перевели в тыл?
— Мы теперь на фронт больше не ездим, — сказала она. — Все время в тылу. Так что вы не бойтесь.
— Ну, мало ли что, — вздохнула Данилова. — Военное время. Где угодно могут разбомбить.
Она задумалась, в ее усталом лице было выражение готовности принять любой удар судьбы…
«Как они живут вместе? — думала Лена, идя домой. — Как он живет с ней? Как она живет с ним? О чем они говорят? Как это скучно, должно быть… То ли дело я и Даня».