Сквозь слабый звон он слушал голоса докторов, потом вместо воздуха полилось ему в ноздри и рот что-то сладкое, удушающее, он покорно вздохнул и заснул крепко, на целую вечность, показалось ему…
Он проснулся. Он думал, что его разбудила боль. Боль была неизвестно где. Везде. Особенно в левой ноге, в раздробленной голени левой ноги. Он застонал слабо, как ребенок, — настоящий Нифонов не мог так стонать. От боли слезы потекли у него из глаз; настоящий Нифонов никогда не плакал. Старушка в очках, сидевшая около его койки, встала и сказала:
— Ну вот, слава богу, очнулся и плачет. Плачь, сынок, плачь. Тебе полезно.
Она ушла. Другая женщина подошла к Нифонову, вытерла ему губы и погладила по голове, как маленького.
Приходили доктора. Они больше не спорили, говорили тихо. Опять пришла старушка в очках, делала Нифонову вливания глюкозы. Спросила:
— Что болит, сынок?
— Нога, — сказал Нифонов.
— Которая?
— Левая.
— Ох-хо-хо! — вздохнула старушка.
Левой ноги у Нифонова уже не было, он узнал об этом на другой день.
С настоящим Нифоновым разве могло случиться такое — чтобы болела нога, которой нет?
В госпитале гордились тем, что удалось сберечь Нифонову правую ногу и обе руки.
— Доктор Черемных — отчаянная голова, — рассказывала Нифонову старушка. — Все поставил на карту: и твою жизнь, и свое имя. Не хочу, говорит, этого красивого мужика делать обрубком… Что ж, рискнул и выиграл. Смелому бог помогает. Смотри-ка, каким от нас выйдешь женихом.
Старушка хвастливо подмигивала:
— Твоя операция будет описана во всех медицинских журналах!
Нифонов слушал безучастно: какое ему дело до удачи доктора Черемных? Все равно этот ослабевший человек, измученный болью, весь в гипсе и бинтах, с неподвижными руками, — это не Нифонов.
Нифонов был уважаемый работник, мастер своего дела. А этот никчемный человек не может повернуться сам — его ворочает санитарка. От лежания на спине у него одеревенел крестец; под него подложен резиновый круг, надутый воздухом. Человек лежит, и ничего не может, и ничего не хочет. Безразлично, что с ним будет, — умрет ли, останется ли жив…
Та же старушка рассказала Нифонову, что его, раненого, вынес с поля боя товарищ. По слухам, товарищ сам был ранен, но все-таки доволок Нифонова до пункта первой помощи. «Это Семен Береза», — подумал Нифонов и спросил:
— А он жив?
— Вот уж, милый, чего не знаю, того не знаю, — ответила старушка.
Однажды Нифонову сказали, что его повезут в другой город, в другой госпиталь. Нифонова одели, положили на носилки и вынесли на улицу. Свежий яркий горячий воздух охватил и ослепил его. Ветер рванул фуражку с головы. Нифонов вовремя придержал фуражку, чтобы не улетела…
— Осторожнее с гипсом! — прикрикнула санитарка.
Нифонов растерянно посмотрел на свою руку, которая вдруг начала работать. Вот как? Значит, не врут доктора, он начнет двигаться, сила вернется к нему? Он — настоящий Нифонов?..
От воздуха у него закружилась голова, зазвенело в ушах, он зевнул и задремал на носилках…
Последняя дрема, последний приступ благодатной слабости.
В поезде Нифонов проснулся окончательно. Проснувшись, почувствовал, что спать ему больше не хочется. Что ему очень хочется есть. Что он прежний, живой, настоящий Нифонов, в котором под гипсом и бинтами созревает прежняя сила.
Он лежал и смотрел в потолок. Потолок сложен из аккуратно пригнанных узких дощечек. Низко над койкой. Белый-белый, вымытый. Блестела масляная краска.
Подвесная койка от толчков поезда чуть-чуть покачивалась, как люлька. Но ничто больше не могло убаюкать Нифонова.
Для чего возвращается прежняя сила, когда одной ноги нет, а другая хоть есть, но не сможет ходить, — это-то он понял из туманных разговоров докторов! Что ему делать с прежней силой?
Стоят на фабрике станки, ряды станков. Их точеные части движутся и блестят. Он ходил между ними — легкий, и сам любовался, как неторопливо и споро идет у него работа.
Приходили журналисты и потом писали в газете забавные вещи — например, высчитывали, сколько километров Нифонов проходит по цеху в течение своего рабочего дня.
У него был хороший заработок, хорошая слава, хорошее имя: и отец его, и дед работали на этой же фабрике. Профессию он не выбирал, а принял в наследство, как домик, где он родился и где умерли его родители.
У него есть жена… Приятели посмеивались: послал бог Нифонову семейное счастье. Жена — председатель фабкома. Она возвращалась домой поздно вечером, смотрела на мужа добрыми глазами, затуманенными усталостью, и машинально спрашивала:
— Что я хотела тебе сказать?
Он разогревал ей ужин и наливал чай. Он подшучивал над нею, жалел ее и очень уважал. У них две девочки, они росли как-то сами по себе: зимой ходили в школу, летом уезжали в пионерский лагерь…
Как они все будут плакать, когда узнают, что он без ног. К жене в фабком будут приходить бабы, ахать и жалеть вслух, попросту… Все это пустяки, мелочь. Не такую беду выдерживают люди. Не в ногах дело и не в том, что жена и дочки поплачут.
Дело в том — в каком же образе выйдет из гипса бывший настройщик Нифонов, кем он будет, где теперь его место в жизни? Ни жена, ни дочки, ни умная книга не дадут ответа на этот вопрос. «Только я сам могу решить», — думал Нифонов.
Данилов проходил мимо.
— Товарищ комиссар, — позвал Нифонов.
Данилов подошел.
— Товарищ комиссар, — повторил Нифонов, стесняясь, — вы не помните, вам случайно не пришлось перевозить такого — Семена Березу, пулеметчика?
Данилов подумал:
— Нет, не вспомню. Родственник?
— Да нет, так, — ответил Нифонов, — знакомый один.
Ему казалось, что только с Семеном Березой он мог бы посоветоваться о своем деле.
Дело было такое.
В прежние мирные и счастливые дни за Нифоновым водилась маленькая слабость, которой он почти стыдился.
Эта слабость была — баян.
Баян остался в доме от старшего брата, убитого в империалистическую войну. Нифонов самоучкой научился играть. Он любил музыку, у него был верный слух. Одним из первых он отважился исполнять на баяне вальсы Шопена.
До женитьбы он охотно играл на именинах и свадьбах. Жена сказала, что это неинтеллигентно. Впрочем, она разрешила ему играть в клубе на вечерах самодеятельности.
С годами он выступал все реже: прошла молодость, которой все позволено; он стал солидным человеком, о нем писали в газетах, у него была почтенная специальность, жена его была на виду у всей фабрики. Ему самому стала казаться неприличной его страсть к баяну. Он играл дома, когда никого не было.
Теперь он лежал и думал: а что в баяне непочтенного? Это все Ольгина фанаберия. Подумаешь, член фабричного треугольника. Очень хорошо, на здоровье, — а я буду играть на баяне.
Ему представилось, как он медленно, на протезе и с костылем, выходит на эстраду. В зале притихли, смотрят на его костыль… Нифонов садится на стул. Мальчик-ученик подает ему баян.
Может быть, именно баян — его настоящее призвание, а не настройка станков. Кто его знает?
— Такие, Оля, дела. Придется жить с баянистом.
Страшно: вдруг доктора ошиблись? Вдруг он не будет владеть руками как следует? Какое, оказывается, счастье владеть руками и играть на баяне, — он и не подозревал, какое это счастье…
И, что ни говори, как-то жутко в сорок лет, прожив степенную, хорошо устроенную жизнь, пускаться на новый путь. Посоветоваться бы с близким другом, мужчиной, смелым, решительным, без предрассудков…
— Няня! Подойдите. Слушайте, вы не припомните, не встречался вам тут в поезде Семен Береза, пулеметчик?
В Свердловске к доктору Белову явилась очень красивая молодая дама и вручила ему бумагу из эвакопункта. В бумаге было сказано, что младший лейтенант Крамин принимается в свердловский госпиталь.
— Он очень искалечен? — спросила дама. — Я его жена, — прибавила она.
— Он будет пользоваться костылями, знаете, — ответил доктор. — Но для умственной деятельности он сохранен. Безусловно сохранен. И знаете, — продолжал доктор, движимый желанием сообщить даме как можно больше утешительного, — он удивительно владеет собой.