Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Вот так я жил, — говорит он, тяжело отдуваясь, — вот такая была моя, Никита, блудная и черная жизнь…

Склонив аккуратно остриженную седую голову, сощурясь, Веденеев задумчиво водит по столу тоненькую рюмку…

— Только что крови не лил, — к этому не причастен, нет, — а почему? Совести боялся?

— Нет, — тихо говорит Веденеев, — не совести.

— Кодекса боялся, ну да. Формально — руки чистые. А фактически — сколько грехов на мне?..

— Можешь не считать, — говорит Веденеев так же тихо. — Мы сочли без тебя.

— Ты мне одно скажи, — говорит Мартьянов, подперев обеими руками большую лохматую голову и приблизив ее над столом к Веденееву, — отробил я свою черноту перед людьми или нет?

Веденеев молчит.

— Отробил или не отробил? — страстно повторяет Мартьянов. — Скажи!

— Ты-то сам как понимаешь? — спрашивает Веденеев. — Сам ты как чувствуешь?

— Не знаю! — с задышкой говорит Мартьянов и широко разводит руками. — Не знаю!

— Все прощается за труд, — сухо говорит Веденеев. — Сужу человека смотря по тому, какую долю труда он внес.

— Ну! Ну! — говорит Мартьянов с ожесточением и надеждой. — Слыхал я это от тебя. Ты про меня, про меня скажи: отробил я?..

Веденеев встает, закладывает руки в карманы и ходит по комнате, размышляя. Подходит к печке, трогает ладонью остывшие кафели… И оттуда, от печки, доносится слово, которого ждет Мартьянов:

— Отробил…

И над маленьким южным городом тоже ночь.

Большое окно открыто в сад, в саду сухо, с жестяным постукиваньем шелестят листья какого-то растения.

Вот так в ветреную погоду постукивают на кладбищенских крестах жестяные венки…

Запихали в могилу и радуются. Сами живут, а он лежи и умирай.

— Маргарита! Будь добра, Маргарита, закрой окно.

Маргарита Валерьяновна входит из соседней комнаты и торопливо закрывает окно.

— Как ты хлопаешь. Неужели нельзя не хлопать… И спрашивается: для чего держать окна настежь, когда такая сырость?

— Но ведь доктор сказал, что, пока тепло…

— Какое же тепло. Сырость, ужасная сырость. Неужели ты не замечаешь, что одеяло к утру совершенно отсыревает?

— Извини, я не…

— Ты многого не замечаешь, Маргарита, когда речь идет обо мне. Нельзя так слепо выполнять предписания доктора, как ты выполняешь. Надо жить своим умом. Эти курортные врачи вообще ничего не понимают.

— Я каждый день вспоминаю Ивана Антоныча, — со слезами на глазах говорит Маргарита Валерьяновна.

— Это очень мило, что ты вспоминаешь его каждый день, но, к сожалению, это ни в какой степени не может мне помочь.

Владимир Ипполитович садится в постели и принимается, кряхтя, перекладывать подушки.

— Нет, я сам. Оставь, пожалуйста. Никому до меня нет дела. Не могу допроситься, чтобы клали подушки так, как мне удобно.

Действительно: нет рядом души, которая бы посочувствовала. Некому даже подушки переложить…

Маргарита делает вид, что вот-вот свалится с ног. Чего ей валиться с ног? Ей еще и шестидесяти нету. А молодая, здоровенная Оксана храпит так, что в спальне слышно. Отвратительно тонкие стены у этих маленьких домишек. Лежать всю ночь и слушать храп — тоже удовольствие…

В открытую дверь виден пустой чемодан, стоящий на полу, и женские тряпки, разбросанные по стульям.

— Еще не уложилась?

— Нет еще.

— Подумаешь, сложные сборы, — едешь на неделю.

— Представь, я как-то не могу сообразить, что надо взять с собой. Здесь тепло, и Оксана мне выгладила летние платья, я стала укладывать и вдруг думаю себе: ведь там морозы!

— Ну конечно, морозы. Ты — как младенец, Маргарита. Надо взять шубу, и валенки, и все теплое.

— Да, валенки, — говорит она, — надо вынуть из нафталина… — и она уходит, и он знает, что она рада предлогу уйти.

Все рады уйти.

Листопад за все время прислал одно письмо. Еще одно пришло от группы конструкторов — какое-то вялое, принужденное… Людей сближает совместная работа, остальное — сентиментальное вранье. Отработал человек — его спихивают к черту на кулички. На покой. И радуются…

Кажется, он поторопился с этим домиком.

Ему здесь гораздо хуже. Просто несравненно хуже. Болваны доктора не понимают.

Инерция работы держала его на ногах. И еще десять лет продержала бы. Нет, дернула нелегкая бросить все, изменить привычному ритму жизни. И сразу начал распадаться весь механизм.

Вот и окно закрыто, а одеяло все-таки сырое.

На севере топят большие печи. Топят дровами. Тепло.

Вот он, покой: никто ничего от тебя не ждет, никто не придет, можешь совсем не вставать с постели. Постукивают в саду жестяные мертвые листья…

Маргарита рвется скорее привезти мебель, чтобы устроить здесь по-городскому. Маргарита хитра, но глупа, все хитрости ее как на ладони. Вовсе не мебель ей нужна. Она хочет на неделю-две вырваться из этой могилы…

Что же, по человечеству ее можно понять. Хотя это возмутительно, что и она бежит от него.

Соскучилась по своим председателям и заместителям председателей.

Надо ей сказать, чтобы спала в его бывшем кабинете, — там теплее всего. Там печь очень хорошая… Два чертежных стола так и стоят там у окна. Кто-то будет жить в том кабинете? Унесут чертежные столы, поставят дамский туалет или детские кровати…

Ломит поясницу, ноют ноги, голова тяжелая, сна нет. Вот вам и знаменитые целебные грязи!

Не те времена! Никто не протянет над тобой руки и не скажет: «Встань и иди!» Сам вставай, сам иди. Сам воскрешайся из мертвых.

Маргарита может спорить сколько угодно, а одеяло сырое.

— Маргарита! Маргарита! Достань и мои валенки из нафталина. Мы едем вместе.

Этому нельзя перестать удивляться. Кто ты был для меня? Никто. А сейчас ты мне ближе всех на свете. Был безразличен мне, а сейчас для меня самое интересное — то, что ты говоришь, то, что я хочу сказать тебе, то, что я о тебе думаю, то, что думаешь ты. Ты умнее всех, ты прекраснее всех; если бы я хоть секунду думала иначе, разве я потянулась бы так к тебе, разве бы я так гордилась тем, что имею право прислониться к тебе? Как это другие не видят, что ты лучше всех? Как я сама этого раньше не видела? И почему теперь увидела? Откуда взялось прозрение? Не потому же, что я искала любви? Я не искала любви! Если бы искала, нашла бы давно, она под ногами у меня лежала, я и не нагнулась поднять… Нет, я искала любви, не нужно быть нечестной. Но почему именно ты? За какие такие твои заслуги? Чего ради я ряжу тебя во все это великолепие? Ничего не понятно, от непонимания кружится голова…

Листопад и Нонна идут медленно. Оба устали. Устали оттого, что просидели в накуренной конструкторской до глубокой ночи, и оттого, что за все эти часы ни разу по-настоящему не приблизились друг к другу…

Он что-то говорит. Она отрывается от своих мыслей и вслушивается.

— Только не испугайтесь моего жилья, — говорит он как бы шутя, но голос вздрагивает. — У меня пусто и холодно, похоже на сарай.

— Это же все равно, — говорит она почти шепотом.

Они условились, что она придет к нему. Когда? «Я тогда позвоню», — сказала она коротко. У нее такое ощущение, словно она раскачивается на качелях: выше — выше — выше…

— Лодки, — говорит она.

— Лодки? — повторяет он, заглядывая ей в лицо. — Какие лодки?

Она отрицательно качает головой, ей не хочется объяснять. Это в детстве было: качели-лодки, подвешенные на стальных тросах к толстой перекладине. Девушки и ребята становились по двое, держась за тросы, и раскачивались что было силы. Раскачавшись, лодка перелетала через перекладину, описывая полный круг. Кто слабонервный — и не суйся!

— Ты хочешь спать, — говорит он, в первый раз называя ее на ты. — Ты спишь на ходу. — Он обнимает ее бережно и нежно.

Вот и горка, и лесенка, ведущая к веденеевскому дому. Пришли! Она останавливается и поднимает к нему лицо…

— Ноннушка, — говорит он, целуя ее закрытые глаза.

— Еще, — говорит она, не открывая глаз.

И наконец они расстаются. Она отпирает дверь — целая связка хитроумных ключей, бесчисленные веденеевские затворы — и входит в дом. Он идет обратно, из старого поселка в новый, по необъятно широкой пустынной улице, обставленной высокими домами.

104
{"b":"105294","o":1}