Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И он рвал эти неоконченные письма, как прежде, случалось, рвал неудавшиеся стихи.

Как были порваны наброски к поэме о городском голове.

Между тем желтела, подергивалась ржавчиной листва. Мерно постукивал маятник, ведя счет ускользающим минутам, укорачивая дни, сокращая время жизни. Кончился август, кончилась передышка, и снова болезнь повалила Ивана Савича на опостылевший диван.

И потянулись безотрадные дни и изнурительные, долгие, бессонные ночи с темной путаницей мыслей, с вереницей воспоминаний, с тяжкой тоской ожидания рассвета.

Недуг вернулся нежданно, в одночасье. Двадцать девятого августа Иван Савич проснулся необыкновенно рано с тревожной и вместе радостной мыслью о каком-то предстоящем очень важном и значительном деле. В верхних стеклах окон голубело ясное небо, слегка уже по-осеннему побледневшее; под свежим утренним ветерком беззвучно трепетали, тронутые багрянцем, листочки тополя. Хитрейшим узором разукрашивали занавеску стебли разросшейся в карачунском обливном горшке розовой травки. И стояла успокоительная тишина, в которой рассудок легко и быстро скинул путы болезненного сна, и неясная мысль о предстоящем деле приобрела зримые очертания.

На днях прибыли долгожданные книжки «Воронежской беседы», и Никитин как бы заново перечитал своего «Семинариста». Повесть была написана так скоро, что он, сочиняя ее, не успел привыкнуть к рукописи. Лихорадочная быстрота работы опьяняла. Обычная сдержанность покинула Ивана Савича, он писал, смеясь и плача. Последние страницы доконали его, он слег, обессиленный.

Затем «Семинарист» отправился в длительное странствие: сперва по цензурным мытарствам, потом – полгода – в типографии, и Иван Савич словно бы отошел от повести в сторону, изредка лишь вспоминая о ней в письмах, – то тревожась за ее судьбу в цензурных застенках, то сетуя на задержку в печати. И потому, что готовая рукопись и дня не полежала на его столе, а сразу же ушла в Москву, он как-то и не привык думать о повести как о своем произведении и не представлял себе ее художественной красоты.

И вот, перечитав «Семинариста» в сборнике, он понял, как крепка и художественно совершенна его проза и как много еще надобно рассказать читателю именно прозой. «Даль свободного романа» представилась Никитину. Еще не совсем ясные очертания чего-то нового смутно обозначились в этой дали, но даже от того, что смутно увидел, дух захватило.

Оказывалось, что все, что сделал, – это еще только полдела. Главное дело, как рассветная полоска в сумерках нового утра, брезжило где-то вдалеке.

Главное был роман.

Основой его вырисовывалась история пятерых, сменивших друг друга губернаторов – барона фон-дер Ховена, генерала Лангеля, князя Долгорукого, генерала Синельникова и графа Дмитрия Николаича. Летопись их смехотворной деятельности, их вздорных административных подвигов должна разворачиваться широко, спокойно, в духе эпическом, – ни тени улыбки. Несторово бесстрастие в изложении событий: один велит насадить на Дворянской улице бульвар и вырыть вдоль домов канавы, другой – тотчас по прибытии – отдает распоряжение канавы засыпать, а бульвар срубить; один устанавливает все на той же Дворянской сорок семь фонарей, сменивший его фонари упраздняет за отсутствием средств на масло и содержание фонарщиков; один все годы своей деятельности посвящает титанической борьбе с нищими, приказывая полицейским стражникам хватать их и препровождать в часть, другой – наоборот – дозволяет побираться беспрепятственно. Граф Дмитрий Николаич, например, ознаменовал свое появление в городе Воронеже сооружением по обочинам мостовой желтых столбов, а генерал-майор свиты его императорского величества господин Чертков оные столбы велел незамедлительно устранить! Это ли не великие государственные умы, это ли не образцы административного глубокомыслия! И как все эти «деятели» борзы и неутомимы в своих фонарных и бульварных преобразованиях! Но стоит завести речь о воскресной школе, о женской гимназии, о городской библиотеке – и тут вы упретесь в каменную стену, тут они глухи, немы, невидящи. Когда Иван Савич, воротясь из столичной поездки, высказал графу мысль об офенях, о книжной торговле в деревне, тот в ужасе замахал руками: «Избави бог, что вы еще там придумали! Мужик и так вконец избаловался, у него в голове и без того бредни, а вы со своими книгами!» – «Но, ваше сиятельство, офени понесут в деревню лишь самое полезное – жития святых, буквари…» – «Буквари! – раздраженно воскликнул граф. – Да это-то, почтеннейший, и есть корень зла! А жития для того мужику не надобны, что он ходит в храм и там слушает святое писание!»

Итак – роман, но…

«Послушай, голубчик, – спросил себя Никитин, – да ты справишься ли с этакой махиной?» – «Справлюсь, справлюсь! – засмеялся Иван Савич. – Во мне сейчас такая сила, о какой я и мечтать не смел!»

Он оглянулся на все, что сделал, начиная с опубликованного в «Ведомостях» первого стихотворения «Русь». Боже ты мой! Какое школярство, какие метания! От Кольцова к Майкову, от Майкова к Некрасову… А что же, собственно, был Никитин? Два-три ландшафта, история хромого Тюрина, «Кулак», до некоторой степени. Собственно же Никитин только-только начинался. Он начинался поэмой «Хозяин» и отличной прозой о семинаристе. «На старом кургане в широкой степи прикованный сокол сидит на цепи» – вот Никитин! Страшная в своей правде история Яблочкина – Ардальона, «Вырыта заступом яма глубокая» – вот Никитин!

Теперь – роман…

– Вас какой-то человек спрашивает, – входя с самоваром, сказала Анюта. – Не то из больницы ай из богадельни, чевой-то я в толк не взяла…

У ворот дожидался дюжий небритый детина в засаленном архалуке, в рыжих стоптанных валенках.

– Вот вам записку велели передать, – сказал он и, порывшись за пазухой, вытащил крохотную грязную бумажку и протянул ее Никитину.

«Дор. Ив. Сав.! – прочитал Никитин кое-как нацарапанные карандашом строки. – Пишет Ваш знакомый Ард. Д-й. Дорогой И. С! Ради бога, приходите хотя бы на мин. Тоска, голова бол. хочу сообщ. нечто, в запис. нельзя, секр. Подат. сего Вас проводит.

Ард. Д. Пожалуйста, не откажите».

– Какой уж день пристают, – хмуро сказал посыльный, – все сходи да сходи.. Желают вас повидать. Да вы не опасайтесь, они тихие. Правда, иной раз, – он как-то странно усмехнулся, – иной раз находит на них, так мы их тогда в особую камору…

– Постой, постой, – сказал Никитин, – не пойму я, голубчик, объясните, где он?

– Как где? В умалишенном доме-с, – ухмыльнулся детина. – Где же им еще быть?

Свидание было ужасно.

Провожатый ввел Никитина в большую грязную комнату больницы и, бесшумно ступая валенками, удалился.

– Погодите тут, – сказал, – я мигом-с.

С далекого детства само название – сумасшедший дом – вселяло в Ивана Савича чувство непостижимого отвращения, смешанного со страхом. Запомнились рассказы маменьки о каком-то беглом сумасшедшем солдате, который, скрываясь за кладбищем, в Кругленьком лесу, нападал на одиноких прохожих и душил их. Это куда страшней было нянькиных сказок о привидениях и мертвецах. Жутко становилось при мысли о том таинственном, мрачном мире, в который вдруг погружалось человеческое сознание. Населенный безобразными химерами, мир этот, в отличие от сказок, страшен был тем, что не выдуман, что существует. Наконец, смутные слухи о жестоком обращении с умалишенными, о зверских побоях, цепях, смирительных балахонах…

Иван Савич огляделся не без робости. Комната, в которой больничный служитель покинул его, была самой обыкновенной грязной и скучной комнатой, какие не раз случалось видывать в любом казенном заведении; она ничем не отличалась от подобных комнат в воинском присутствии, в полиции, в той же семинарии. Но какая-то особенность все-таки чувствовалась, и Иван Савич никак не мог уразуметь, в чем же, собственно, заключалась эта особенность, пока наконец не сообразил: решетки! Ржавые, толстые железные прутья на окнах, мутные, пыльные стекла, сквозь которые скудный свет яркого дня сочился сонно, мертво, как потухающие глаза, – вот что было особенностью.

86
{"b":"105211","o":1}