Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И черная, непроглядная ночь висела над огромной, измученной Россией. И еще далеко, ох, как далеко было до рассвета!

Воротясь из города, Иван Савич отобрал кое-какие письма, кое-какие черновые записи и аккуратно сжег их на свечке. Затем просмотрел полки с книгами; отложив иные в стопку, перевязал бечевкой, надел картуз и вышел на улицу. В доме у Анюты еще светилось одно окошко. Иван Савич тихонько постучал.

– Кто это? – послышался тревожный голос Аннушки.

– Свои, – негромко сказал Иван Савич. – Выйди на минутку…

Она появилась в двери, простоволосая, испуганная. Свеча заметно дрожала в ее руке.

– Либо с дяденькой что? – спросила, заслоняя розовой ладонью колеблющееся пламя свечи.

– Вот это, – сказал Иван Савич, передавая ей стопку газетных листков и книг, – схорони, сестренка, подальше… И чтоб никто не видал, – шепнул на ухо, – ни одна душа, слышишь, Анюта?

– Господи Исусе Христе! – только и сказала насмерть перепуганная Аннушка.

Болезнь

Зачем не умер я тогда?

И. Никитин

Когда отец с Ларивошкой принялись точить топоры, Ардальон сказал:

– Позвольте, папаша, и я завтра вместе с вами поеду рубить лес.

– Доброе дело, – усмехнулся отец. – Хлебни, студиозус, хлебни соленого поту. Только сообрази – по силам ли? Деревенская наша работенка не хитра, да надсадлива. Топором, голубчик, – не перышком.

– Ништо, Петрович! – захохотал Ларивошка. – Не робь, парень, оклемаешься!

– Поеду, – решил Ардальон.

– Ну, коли такое дело, – сказал отец, – вечером не засиживайся, вставать придется до свету.

Прекрасно, изумительно было утро.

Над лугами дымился туман. Непривычно белая, словно вылинявшая, стояла высоко в потускневшем небе луна; редкие звезды устало перемигивались на западе, где еще синела ночь. Но восток разгорался, как пожар, – там ликующими вестниками дня толпились розовые, позлащенные снизу облачка, пронзенные яркими лучами подступающего к горизонту солнца.

«Звезды меркнут и гаснут, в огне облака», – вспомнились великолепные стихи Ивана Савича. И пока телега пылила по селу, пока вброд переезжали речку и словно плыли по туманному лугу – все было как у Никитина: прибрежные кудри лозняка, со свистящим шумом пролетевшие утки, далекий колокольчик почтовой тройки, рыбаки, снимающие с кольев сети…

Невыразимый восторг охватил Ардальона. Во весь голос он стал нараспев читать никитинские стихи.

– «По плечу молодцу все тяжелое!» – восклицал он в каком-то упоении, и звонкое эхо, подхватив крепкие радостные слова, отвечало ему из туманной дали седых от росы, пахучих лугов.

Встретилась артель косарей. Скинув шапки, они поздоровались и долго глядели вслед.

– Эк его орет! – покачал головой один. – Одурел, видно, попович.

– Налупился, жеребячья порода, с утра пирогов-то, – сказал другой. – Небось с тюри не заиграешь.

– Отлично пишет господин Никитин, – похвалил отец. – Это, знаешь ли, Ардальоша, редкость, когда глубокая мысль столь приятно сочетается со звучным стихом… Большая редкость!

– Ах, папаша! – горячо воскликнул Ардальон. – Если б вы знали, что это за человек!

– Должно быть, безусловно, и человек прекрасный, – сказал отец, – ибо воспевать красоту и возвышенность чувств может лишь человек, сам наделенный душою прекрасной и возвышенной. Ах, Ардальоша, дружок мой, в семинарские годы знавал и я людей! Сейчас в Воронеже, поди, уже не помнят Андрея Порфирьича Сребрянского, а ведь тоже – какое дарование, какой человек! Кто знает, если б не безвременная смерть… Да, да, поистине, как это незабвенно сказано: «Скользим мы бездны на краю, в которую стремглав свалимся; приемлем с жизнью смерть свою, на то, чтоб умереть, родимся!» Впрочем, – улыбнувшись, добавил он, – вы нынче не признаете Державина…

– Ну, что вы, папаша, – сказал Ардальон, – как можно не признавать этакого писателя!

Очарованные прелестью ясного, погожего утра и никитинских стихов, они въехали во влажный сумрак еще по-ночному прохладного леса. Он встретил их разноголосыми птичьими хорами, легким, таинственным шумом верхушек сосен, звонкими переливами иволги. Дорога шла песчаными увалами, иногда довольно крутыми, и лошадь вскоре запотела, заблестела отливающим голубизной и зеленью крупом. Ларивошка с Ардальоном, жалея ее, спрыгнули с телеги и пошли пешком. Где-то вдалеке закуковала кукушка; Ларивон, приложив к губам ладони, очень похоже отозвался ей. Отвечая Ларивошке, она стала перелетать все ближе и ближе и так версты полторы провожала телегу, пока совсем рядом не раздались громкие крики и брань и чуть ли даже не плачь.

– Ох, родименький! – умолял кого-то женский голос. – Отпусти, смилуйся, батюшка!

– Но-о, шкура! – злобно кричал в чаще мужик, и слышно было, как трещали ветки кустарника, скрипела телега и фыркала лошаденка, напролом продираясь по лесной целине. – Ишь ты – отпусти! – сердито передразнил мужик. – Вот ужо представлю в контору, там и проси…

– Ну, миленький! Ну, Хрисан Яклич! – плакала баба.

– Но-о, погибели на тя нету! – остервенело кричал мужик на лошаденку.

– Что это? – испуганно спросил Ардальон.

– Хрисашка-лесник когой-то терзае, – усмехнулся Ларивон. – Видать, на порубке прихватил.

– Попридержи-ка, – нахмурился отец.

Ларивошка натянул вожжи и остановился. Через минуту на дороге показалась запряженная в плохонькие дроги грязно-белая ребрастая коняга, которую вел в поводу чернобородый великан в хорошем овчинном полушубке с подоткнутыми за пояс полами и с ружьем за плечами. На дрогах неловко, бочком, понурив голову и привалясь к бревну, сидел невзрачный мужичонко в рваной, висящей клоками сермяге, с закрученными за спину и связанными веревочным обрывком руками. Скорбное шествие замыкала плачущая женщина. Она шла, спотыкаясь, видимо не разбирая от слез дороги, и бессмысленно повторяя одно и то же: «Ну, миленький! Ну, Хрисан Яклич!»

– Господи, да ведь это Настёрка! – воскликнул отец.

– Он, – кивнул Ларивощка. – Влопался, сердешный… Теперь Хрисан с него с живого не слезет!

– За что ты его, Хрисанф? – спросил отец, когда лесник поравнялся с телегой.

– Да что, батюшка, – скидывая шапку, сказал еще не остывший от брани лесник, – вишь, какую лесину своротил! Охамели, ироды. Пра, охамели…

– Ох, да родименькой! – всхлипнула баба. – Одное ить только подсошку… Ну-кась изба-то завалится… ох! Ребятенок-то как попридавит…

– Ну, ты еще у меня поговори! – замахиваясь на бабу, грозно закричал лесник. – Страсть они кому нужны, твои ребятенки…

– Хрисанф, отпусти, – негромко сказал отец.

Лесник промолчал.

– Слышь, Хрисанф, – повторил отец. – Мне Карл Густавыч полсотни дубков позволил срубить, так я этот-то, Настёркин, за себя посчитаю… Слышишь? А их отпусти, право, что они тебе?

Лесник молчал, раздумывая.

– Ну, ладно, – наконец сказал он, – тебе уж, батюшка, уважу, так и быть… Ступайте! – крикнул он, выпуская из руки повод. – Гляди, черт рваный, попадись мне еще только! Из души две души вытрясу… Сиволдаи непутевые!

И как ни был хорош день, как ни весело распевали пицы, как ни пестро играло солнце в узорчатой листве, – сумрачно и страшно делалось на душе у Ардальона. Горько и безнадежно звучали в ушах сердитые крики лесника и всхлипыванья Настёркиной бабы: «Отпусти, родименький… отпусти!»

Да, кроме того, и работа в лесу оказалась нелегкой, не годился он для нее. Сперва было сгоряча принялся махать топором (ему велели обрубать сучья), но скоро притомился, больно заныло в груди, в пояснице, едкий, соленый пот залил глаза. Тяжело, прерывисто дыша, он неумело тюкал топором, промахиваясь, не попадая в надруб. Неровное дыхание со свистом вырывалось из его груди, и кровь, приливая к вискам, стучала больно, и солнце как бы вторило этому стуку, то разгораясь нестерпимым светом, то вдруг померкая чуть ли не до ночной зеленой темноты. И так же звуки какими-то приливами – то приближались, гремели, распирали уши, то уходили так далеко, что Ардальон видел только, как отец или Ларивошка открывали и закрывали рты, шевелили губами, видимо, говорили что-то, а что – он не слышал.

63
{"b":"105211","o":1}