Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Тетенька, а тетенька! – позвала Анюта. – Здравствуйте, я вам рыжичков принесла…

Прасковья Ивановна вчера вдруг сказала: «Ох, рыжичков бы поесть…»

В комнате была тишина, лишь свеча потрескивала.

– Тетенька! – в испуге вскрикнула Анюта и, схватив огарок, посветила в лицо Прасковьи Ивановны.

Та лежала недвижимо, как-то странно, неудобно склонив голову набок. Из-под полуприкрытых век глядели мутные немигающие глаза…

Писаной красавицей лежала она в гробу, словно бы помолодев на добрый десяток лет. Чижовская родня толпилась в доме, старик их не замечал. Он, как дитя, плакал навзрыд, не пытаясь унять слезы, сдержаться. Иван же Савич сделался как камень: ни слезинки не уронил, при отпевании стоял истуканом. И на кладбище, когда прощались с покойницей, когда опускали в могилу гроб, он такой же оставался бесчувственный. Чижовские Тюрины шептались, указывали на него и долго потом между собой осуждали Ивана Савича за гордость и отсутствие сыновних чувств. Зато ночью дома он всласть наплакался. Но были ли эти слезы скорбью о бедной маменьке или сам себя, свою жизнь оплакивал он, рисуя в живом воображении предбудущее, – кому же знать об этом?

В пустом холодном доме остались жить отец и сын, молча, ни о чем не разговаривая, ничему не радуясь. Они оба возненавидели это мрачное прибежище, где все напоминало о былой, счастливой некогда жизни. И через полтора года после смерти Прасковьи Ивановны были проданы и дом, и усадьба, и Никитины поселились на Кирочной.

Ардальоново детство

С природой одною он жизнью дышал,

Ручья разумел лепетанье,

И говор древесных листов понимал,

И чувствовал трав прозябанье…

Е Боратынский

Ранним утром 10 сентября 1838 года в старой церкви сельца Тишанки открывали царские врата: молодая попадья мучилась родами, кричала непристойно, по-звериному. Младенец был головаст, шел неловко, плечиком вперед; и бабка Макариха, вековечная сельская повитуха, сказала растерявщемуся Петру Девицкому, отцу, чтобы тот поскорее шел в церковь открывать врата, авось господь не без милости.

И хотя Петр Девицкий, вчерашний семинарист, всего второй год священствовавший и еще не успевший обрасти поповской волосатостью, по молодости своей полагал, что сие противно как церковному уставу, так и истинной православной религии и более походит на языческую ворожбу, все-таки велел сторожу отпереть храм и совершил то, что советовала сделать бабка Макариха: распахнул обе половинки дверей, ведущих в алтарь.

Хмурые бородатые угодники – одни в длинных красных и синих епанчах с блестящими застежками у плеч, другие в черных монашеских куколях, с крестами на воскрылиях одежд – глядели равнодушно, без сострадания; они даже как бы осуждали молодого священника за дерзость: день был будний, а он зачем-то гремел замком у свечного ящика, с треском раздвигал малиновую завесу царских врат и гулкими шагами нарушал мертвую тишину храма. Он слышал, конечно, о том, что на Руси издавна существовав обычай при трудных родах открывать царские врата, но ни в канонике, ни в гомилетике, ни в иных учебниках богословия семинаристы про это не учили; и он, сгоряча распахнув позолоченные створки алтарных дверей, с ужасом понял, что не знает, что же ему надлежит делать дальше.

Безмолвный, словно окаменевший, стоял в открытых дверях алтаря, испуганно глядел в пустую глубину храма, черную, рассеченную наискось длинным дрожащим лучом неяркого сентябрьского солнца. Все вдруг сделалось ему незнакомо: темные ветхие стены, узенькие оконца с затейливыми завитками решеток, сердитые, плоские лица святых. С минуту длилось оцепенение; оно исчезло так же неожиданно, как и явилось. И когда разум вернулся к нему, он понял, что то, что он совершил, есть кощунство.

Не прочтя ни одной молитвы, ни единого слова не вымолвив, он закрыл алтарные двери, задернул завесу и медленно побрел домой. Сторож замкнул храм и удивленно поглядел вслед священнику. Петр Девицкий шел по выгоревшей рыжей муравке выгона прямиком, без тропки, оступаясь, покачиваясь как пьяный.

В калитке его ветхого домишка стояла бабка Макариха, крестилась, радостно сияя темным сморщенным личиком: «Эка, батенька, господь-то нас надоумил царски врата открыть! Мальчиком разрешилась твоя-то… Да такой ведь крепенький, да голосистый, бог с ним совсем, ну труба и труба!» Старушка весело пришлепнула ладошками и повела молодого отца в дом показывать новорожденного.

Попадья лежала бледная, обессиленная и счастливая. Возле ее большой белой груди виднелась синевато-красная головенка младенца. «Благодарю тебя, господи!» – прошептал Петр, опускаясь перед кроватью на колени.

Мать скоро поправилась, в положенное время мальчика крестили и нарекли Ардальоном – в память деда, славившегося своей ученостью: при синодальной типографии он состоял переводчиком с древнееврейского и греческого языков.

В тысяча восемьсот сорок пятом году Ардальону Девицкому исполнилось семь лет. Худенький, бледный, с нежной прозрачной кожицей, сквозь которую голубели на висках и на шее беспокойно бьющиеся живчики, он был так хрупок, так бестелесен, что родителей не покидало тревожное чувство: да выживет ли?

Тетенька Юлия Николавна, старшая сестра матери, старая девица, в летние месяцы наезжавшая из Воронежа в Тишанку погостить, из дармовых ягод наварить вареньев, – та, бывало, крепко обхватив мальчика за плечи, притягивала к себе, впивалась в него желтыми своими круглыми куриными глазками да так прямо, со свойственной ей резкостью и говаривала:

– Ох, не жилец Ардальоша… Нет, не жилец!

И Ардальон понимал, что это про него, что это он не жилец, и он плакал. Но не оттого, что скоро умрет, а оттого, что мамаша пугалась тетеньких пророчеств, бледнела и украдкой утирала слезы. Ардальоше страсть как было жалко мамашу, и он в эти минуты ненавидел тетеньку; он шептал: «Нет, ты сама умрешь, гадкая, злая тетенька, а мы с мамашей останемся жить, и ты, когда умрешь, уже больше никогда к нам не приедешь…»

– Что это ты такое шепчешь? – не выпуская его из своих костлявых объятий, подозрительно спрашивала тетенька.

Он молча вырывался и убегал с плачем.

– Ах, Юлечка! – вздыхала мать. – Ну, зачем ты так при ребенке? Он ведь ужас какой чувствительный..

– А затем, мать моя, что я человек прямой, разные там дворянские фигли-мигли не признаю, а говорю как есть. «Чувствительный»! – усмехалась тетенька. – Вот годика через три пойдет твой чувствительный в училище да как понюхает бурсацких лозанчиков, так враз вся чувствительность из головы в задницу перескочит!

И ведь совсем не злой человек была Юлия Николавна и, как мы впоследствии не раз убедимся, очень даже добрый человек. Но резкость ее и прямота создавали ей дурную славу неприятной, неуживчивой женщины. Ведь она и Ардальона очень любила и, как могла, баловала его: то книжку с картинками привезет, то цветной карандашик, то тетрадку сошьет; и искренно радовалась, видя, с каким восторгом впивался мальчик в книгу, с каким увлечением красным карандашом марал тетрадочные листы.

Однако то, что он придумывал в своих удивительных картинках, не только озадачивало, но и пугало подчас. Конечно, трудно и даже невозможно было угадать, что изображали на бумаге замысловатые бешеные вихри красного и синего, но Ардальоша охотно пояснял.

– Вот это, – говорил он, указывая кончиком карандаша на какие-то синие кружочки, – это вот страшный человек прошел, наследил… Страшный-престрашный! Он на дудочке играл, а за ним детки побежали…

– А где же человек-то страшный? – смеялись зрители. – Детки где?

– Он их в черную пещеру всех увел, – тяжело вздыхая, уверенно говорил мальчик. – От них одни следы остались…

– А это что? – указывали на длинную зубчатую красную линию, наискось прочерченную через весь лист.

– А это то, что на дудочке играл. Песенка. Стра-а-шная.

7
{"b":"105211","o":1}