В первые дни парижского вояжа произошел инцидент, описанный Окуджавой в рассказе «Около Риволи», но подробней (и смешней) отображенный в мемуарах драматурга Юлиу Эдлиса «Четверо в дубленках и другие фигуранты». Эдлис знал Окуджаву еще по Тбилиси, входил в круг Маркман, Гребнева и Цыбулевского, так что Окуджава был рад его соседству в Париже. В первый парижский день группу повезли осматривать собор Парижской Богоматери. «Услышав мою французскую речь, тут же, как из-под земли, вырос молодой, небритый, закутанный в широченный шарф <…> алжирец. Оглядевшись опасливо вокруг, он предложил вполголоса:
– Мсье не желает приобрести порнографию?
Я уже собирался послать его подальше – в те годы мы пуще всего опасались за границей «провокаций», – как рядом нежданно возник Булат:
– В чем дело?
– Да вот парень предлагает порнографию, наверняка дрянь какая-нибудь.
Не дав мне договорить, Булат спросил требовательно и жестко:
– Почем?
– Тридцать франков набор. – Парень полез в карман потертого пиджака и вытащил из него краешек сложенной гармошкой пачки черно-белых фотографий – на них мелькнули на короткое мгновение чьи-то обнаженные ножки, пышная голая грудь, живот с темным пушком внизу – и тут же сунул ее обратно в карман. Тридцать франков были суммой значительной, особенно имея в виду наши жалкие командировочные.
И тут Булат, с выражением человека, заключающего неслыханно выгодную сделку, решительно сказал, как отрезал:
– Две пачки – пятьдесят, но чтобы разные!
Парень несколько удивился коммерческой покладистости иноземца. Не оглядываясь, с каменным выражением лица, Булат первым исчез в портале Нотр-Дам де Пари.
Потом мы колесили в автобусе по Парижу и лишь к обеду вернулись в свою «Вселенную и Португалию». Я пошел прямо в ресторанный зал обедать, Булат же поднялся вначале в наш с ним номер. Минуты через две он спустился вниз, подошел к моему столику и, не присаживаясь, решительно потребовал:
– Идем, ты мне нужен.
Я поднялся за ним в номер. Плотно затворив за собою дверь, он достал из кармана гармошки с фотографиями и одним взмахом обеих рук развернул их:
– Полюбуйся.
И было на что: фотографии представляли собою не что иное, как фрагменты всемирно известных шедевров великих мастеров Возрождения, правда, в черно-белом варианте, этакий Лувр в миниатюре».
В этом-то отеле его разыскал высокий, прямой, печальный эмигрант первой волны Кирилл Померанцев, предложивший ему – «если не будет неприятностей со стороны ваших» – выступить перед русскими парижанами. Окуджава согласился без колебаний, хотя накануне выступления простыл и чувствовал себя неважно – насморк, воспаленные глаза.
Кирилл Померанцев (1906–1991) эмигрировал вместе с родителями в 1920 году, дружил с поэтами «парижской ноты», участвовал в антропософском кружке Аси Тургеневой, стал героем Сопротивления, сотрудничал в «Русской мысли» – крупнейшей русской газете Парижа. Как поэт он находился под сильным влиянием Георгия Иванова (впрочем, никто из его ровесников не избегнул этого влияния), но это не отменяет человеческого обаяния его лирики и всего облика: Померанцев был человеком доброжелательным, глубоким и щедрым. Окуджава встречался с ним во все свои парижские приезды, посвятил песню «Наша жизнь – не игра», пользовался его посредничеством при знакомстве с эмигрантскими издателями и читателями. Для выступления Окуджаве предложили малый зал «Mutualite» – тот самый, где в 1935 году на антифашистском конгрессе деятелей культуры выступал его кумир Пастернак. Вечер наметили на 30 ноября – за два дня до предполагавшегося отъезда. Чтобы не обижать Эдлиса, Окуджава предложил выступить и ему – с кратким вступительным словом о советском театре; Эдлис согласился, хотя отлично понимал, что идут не на него.
Вместо запланированных пятидесяти слушателей в зал набилось больше пятисот, переводчик – французский славист, верлибрист и коммунист Леон Робель – пригласил представителей фирмы грамзаписи «Le Charts du Mond», о чем Окуджаву предупредили перед концертом.
– Вы могли бы сказать об этом после, – горько заметил он представительнице фирмы.
– Разве вы не хотите записать диск?
Он не стал объяснять, до какой степени нервничает перед выступлением; однако все сошло превосходно. Вступительное слово его было кратко:
– Я очень волновался, когда ехал сюда. Не знал, какая будет аудитория, не нужно ли надеть фрак? Но этот вопрос решился сам собой – фрака у меня нет. Потом были предложения между костюмом и джемпером. Победил джемпер. Это не говорит о моем неуважении к вам… Но я вижу простые и милые человеческие лица. Те, кто надеется услышать хорошее пение, разочаруются; кто хочет услышать хорошего гитариста – пусть отрешится от своего желания. Я поэт, и я читаю свои стихи под гитару. Иногда это получается удачно, иногда нет. Если вам не понравится, будьте мужественны и держите себя в руках.
Удержать себя в руках они не сумели: он заметил, что, слушая «Песенку об Арбате», эмигрантская публика плачет так же, как московская. В рассказе «Около Риволи» он назвал это чувство «неминуемой жаждой прощения». Рассеченный надвое народ стремился собраться, и его песни цементировали эту общность: разделения оказались иллюзорными. Он спел «Бумажного солдата», «Песенку старого шарманщика» («Ее должен петь старый человек с дурным голосом. Так что вам придется ее домыслить»), «Песенку о московском метро» («Она имеет отношение главным образом к работникам искусств. и вообще ко всем. В московском метро, как известно, есть надписи – „Стойте справа, проходите слева“). Потом – „Опустите, пожалуйста, синие шторы“, „Песенку о солдатских сапогах“, „Черного кота“ (Робель перевел – „Le petit chat noir“, маленькая черная кошечка; зал загудел)… „Песенку о голубом шарике“ („Как ее объяснить? Стихи вообще объяснить трудно. Но я думаю, что шарик – это жизнь, которая всегда молода и прекрасна“). Потом – „Не бродяги“, потом – „О старом короле“ и наконец – „Молитву Франсуа Вийона“ (с непременной оговоркой, что к Вийону она не имеет отношения, в чем Померанцев в своем отчете усомнился). „Молитву“ встретили овацией; он хотел ею закончить – не отпускали.
– Устал я… Взялся не за свое дело. Я вам прочту одно большое стихотворение. Недавно в Москве вышла картина по моему сценарию – «Женя, Женечка и „катюша“», комедия с трагическим финалом. Там есть такая песенка «О каплях датского короля». Это капли от кашля. Я ее прочту, петь не буду, сил нет.
Но и после этого не утихала овация – из последних сил он прочел «Берегите нас, поэтов»; просьбе вняли и наконец отпустили его со сцены.
Люди из «Le ОгаМе» пришли в восторг и предложили на следующий же день записать пластинку; гонорар – 2 500 франков за двадцать песен. Окуджаве, у которого была с собой ничтожная сумма в 90 франков, вдобавок давно потраченная, это показалось царским подарком, но Робель настоял, чтобы он поднял цену до трех тысяч. Песни были напеты стремительно, без пауз, за полтора часа – Окуджава был уверен, что с утра вместе со всей группой ему придется улетать, но утром ему сообщили, что издательство «Carmen Guillard» издало его книгу и оплачивает пребывание еще на две недели, чтобы дать автору возможность представить этот сборник на книжной ярмарке. Ему продлили визу, он съехал из бывшего борделя и переехал в отель «Elysees star» на улице Галилея, 63. Здесь он прожил еще две недели, представляя книгу, встречаясь с эмигрантами и бродя по Парижу.
Померанцев описал в «Русской жизни» свои впечатления от концерта Окуджавы, вспомнив, как Георгий Иванов читал ему свои стихи об оставшихся в России русских: «Русский он по сердцу, русский по уму. Если с ним я встречусь, я его пойму. Сразу, с полуслова. И тогда начну различать в тумане и мою страну». «Мою» он потом переправил на «его», но Померанцеву больше нравился первый вариант.
Ксерокопия этой «Русской мысли» немедленно отправилась в Москву:
«24 / I—1968. Секретарю московской писательской организации тов. Ильину В. Н. Направляем для сведения статью о Булате Окуджаве и его стихи, опубликованные в двух номерах реакционной антисоветской эмигрантской газеты „Русская мысль“, издаваемой в Париже. Ответственный секретарь Иностранной комиссии СП СССР В. Коткин».