Сусальным золотом горят
В лесах рождественские елки.
В кустах игрушечные волки
Глазами страшными глядят.
О, вещая моя печаль,
О, тихая моя свобода
И неживого небосвода
Всегда смеющийся хрусталь.
Новый год – граница; таким же пограничным, замершим на краю чувствовал себя краткий и бурный русский религиозный и культурный ренессанс. Окуджава прощается с ним – из будущего, отлично зная, чем кончился праздник; но хоронит он и собственные надежды. 1966 год – год процесса Синявского и Даниэля, обозначившего окончательный разрыв с «оттепельными» иллюзиями; год очередного заморозка, год первого серьезного обращения Окуджавы к исторической прозе – и не случайно темой этой прозы стала эпоха после Декабрьского восстания. О том же – в начале другого заморозка – писал главный (и почти не называемый вслух) учитель Окуджавы в исторической романистике – Юрий Тынянов, в чьей «Смерти Вазир-Мухтара» на первой же странице сказано: «На очень холодной площади в декабре месяце 1825 года перестали существовать люди двадцатых годов с их прыгающей походкой». Об этом – пьеса «Глоток свободы» и роман «Бедный Авросимов». Об этом же – и «Прощание с новогодней елкой»: начались будни, надежды придется оставить.
Кто в этом виноват? Только ли время? Да нет, все виноваты – и прежде всего те, кто этот праздник плохо защищал:
Мы в пух и прах наряжали тебя,
Мы тебе верно служили,
Громко в картонные трубы трубя,
Словно на подвиг спешили…
<…>
И, утонченные, как соловьи,
Гордые, как гренадеры,
Что же надежные руки свои
Прячут твои кавалеры?
Нет бы собраться и время унять,
Нет бы им всем расстараться…
Цену этим кавалерам и их «трубам картонным» Окуджава к 1966 году отлично знал – но, может, за эту беззащитность и любил их. Умей они защищаться и побеждать – это были бы другие кавалеры, и вряд ли они были бы интересны ему.
Напоследок нельзя не упомянуть еще об одном скрытом мотиве – дриадическом, древесном; применительно к «Комаровским крокам» его вычленил тот же Тименчик, анализируя отсылку Цветаевой к «Бузинной матушке» Андерсена: бузина – дерево воспоминаний. «Кто зовет меня Бузинной матушкой, кто Дриадой, а настоящее-то мое имя Воспоминание…» (К Андерсену отсылает и знаменитый ахматовский олень из посвящения Лозинскому.) «Темная свежая ветвь бузины… Словно письмо от Марины», – сказано у Ахматовой; к этому растительному ряду – бузине и «лесной коряге» из комаровского наброска – прибавляется у Окуджавы ель с ее многообразной символикой, с неизбежно связанной с нею темой похорон. Ель – не только главная героиня новогоднего празднества, но и спутница смерти, и на этом скрещении праздника и похорон, рождества и распятия, смерти и воскресения держится песня Окуджавы, как ель на том самом кресте. Оттого и не выглядит кощунством знаменитая строка – «И в суете тебя сняли с креста, и воскресенья не будет».
Все это богатейшее содержание – а мы отследили далеко не все интертекстуальные связи «Прощания с новогодней елкой», и сам Окуджава вряд ли имел в виду многие читательские ассоциации, – заключено в прозрачном на первый взгляд тексте, иллюстрирующем главную особенность окуджавовской поэтики: способность говорить о бесконечно многом в немногих, прозрачных и размытых словах. Бытовая ежегодная история с выбрасыванием елки превратилась в прощание со всеми надеждами ХХ века, со всей мифологией русского Рождества, от которого осталась только внешняя атрибутика; с самой Россией, черты которой все труднее различить в окружающем царстве сонной пошлости. С тех пор уже нельзя было выбросить елку, чтобы не вспомнить: «Синяя крона, малиновый ствол».
Впрочем, в 1965 году появились и вскоре широко распространились пластмассовые искусственные елки. Их выбрасывать не требовалось: можно разобрать и убрать на антресоли до следующего года. В некотором смысле так обстояло и с надеждами.
Глава восьмая
ПРИХОДЯТ ЯНВАРИ
1
В начале 1967 года Окуджава опубликовал в «Детской литературе» маленькую детскую повесть «Фронт приходит к нам».
Она никогда подробно не разбиралась и с тех пор не перепечатывалась, а ведь это один из лучших образцов его прозы. Много автобиографического – мечта о бегстве на передовую, приказ военкома разносить повестки, – но есть и принципиально новое по сравнению с военными рассказами. Не надо бежать на фронт – он сам придет к тебе. Эта мысль, вынесенная в заглавие, для зрелого Окуджавы особенно важна: не ищи опасности, она от тебя никуда не денется. Два подростка, задумавших сбежать на фронт из далекого выдуманного Январска (Леонид Дубшан, написавший обширную статью о символике декабрей и январей в творчестве Окуджавы, наверняка увидит здесь символ и будет прав), с полдороги возвращаются в родной город, потому что перепутали поезда. И здесь их настигает война – сначала из города сбегает власть, и наступает томительная двухдневная пауза, полная панических ожиданий, а потом кратковременно возвращаются наши, оставляют раненых и уходят снова.
Окуджава считал важным предупредить своих: фронт надвигается: «И листья уже летели с деревьев не на шутку. Вот какая-то звезда упала, словно подбитый самолет. И снова ударил глухой разрыв. И снова лист полетел с дерева. Это уже, кажется, последний лист. И снова звезда упала… А может быть, это была вовсе и не звезда, а ракета».
Кончаются праздники. Приходят стылые, серые, будничные январи. Все всерьез.
С 1967 года у Окуджавы полосой пошли литературные и политические неприятности – посерьезней разгрома «Тарусских страниц». Начались они в январе – у символиста все символично – в Ульяновске, куда он выехал на поволжские поэтические гастроли в обществе Марка Соболя, Евгения Храмова и Александра Николаева (предполагался и Самойлов, но он заболел после выступления в Казани и отбыл в Москву). 27 января выступали во Дворце культуры автозавода, 28-го – в читальном зале Дворца книги, 29-го – в Доме офицеров ульяновского гарнизона. Афиш и объявлений почти не было, публика либо случайная, либо специально свезенная с предприятий и из воинских частей. Далее я процитирую письмо ульяновской журналистки Ольги Солнцевой, адресованное журналистке Ирине Ришиной 20 марта 2002 года – там она рассказывает подробности тех трех вечеров:
«В зале Дома офицеров было холодно и неуютно, так что одежда поэтов соответствовала обстановке. Окуджава, например, был в теплом вязаном черно-синем джемпере, под которым – белая рубашка и галстук. Чем не костюм для официальной встречи? Тут придраться было не к чему. Да, поэты курили на сцене. Но на поэтических вечерах это было уже привычным со времен Маяковского. (Сохранилась фотография казанского вечера: Окуджава – в том самом джемпере – поет, Самойлов курит, грустно глядя перед собой. Под хорошую песню хочется закурить, как под хорошую стопку, – что такого? – Д. Б.)
Был серьезный разговор о литературе, ее проблемах. Все читали свои стихи, отвечали на все записки из зала, даже наивные и иногда не очень тактичные. Отвечали спокойно, обстоятельно, уважительно. Булат Шалвович пел свои песни о Леньке Королеве, о последнем троллейбусе, бумажном солдатике, пел «Вы слышите, грохочут сапоги», о Смоленской дороге и о своем Арбате. Песен о Ваньке Морозове и голубом шарике не было, так что и здесь не к чему было придраться. И только уже к концу встречи он получил две неприятные для себя записки. Первая – о том, как и где выходят официально его пластинки. И Б. Ш. обстоятельно перечислил европейские страны, где уже вышли его солидные диски. Честно и без комментариев доложил, что у нас вышла одна его пластинка с четырьмя песнями, которые исполняют М. Кристалинская, И. Кобзон, Е. Камбурова и Ю. Визбор. Это была объективная констатация фактов, и придраться к его словам не смог бы самый недоброжелательный человек. А вот вторая записка просто оскорбила его: «Скажите, что вы делали в 37-м году?»