Вторая составляющая его человеческого обаяния – это уже не жизненная стратегия, а фундаментальная черта дара, – заключается в демократичном и ненавязчивом умении создать чувство общности, родства, снять барьеры, дотянуть аудиторию до себя и включить в свой круг; а в этом кругу – и Александр Сергеевич, и Борис Леонидович, и Эрнст Теодор Амадей. Он всячески избегал этого в личном общении, но на эстраде – да и при чтении его текстов с листа, когда автор отсутствует, а домысливается лишь интонация, – достигал этой общности мгновенно: работала целая система намеков, паролей, указаний на роднящие обстоятельства, лукавых умолчаний, точных ассоциаций. Каждый узнавал в Окуджаве себя, и потому столь многих разочаровывал Окуджава-человек, в личном общении ставивший меж собой и собеседником строгие барьеры. Однако ему прощалось и это – прекрасное не должно быть слишком доступно. То, чего много, – не ценят. Он любил повторять: «Хорошего много не бывает». Это сочетание – чувство интимной, живой близости с его лирическим героем и неизменная строгая дистанция с автором – хорошо знакомо нам опять-таки по блоковской биографии: чуть не каждая курсистка в России считала его тайным, суженым ей рыцарем, но в жизни он был, по собственному определению, «холоден, замкнут и сух». «Не для ласковых дружб я выковывал дух, не для дружб я боролся с судьбой». Эта модель поведения – в самом деле женская: притягивать, влечь – и осаживать, отталкивать при малейшей попытке сближения. В стихах принадлежать всем – в жизни никому. Вероятно, он не выстраивал этого поведения сознательно – так вышло: молодой Окуджава, по его собственным язвительным воспоминаниям, откликался на все приглашения, благодарил за все комплименты, мог проспорить с друзьями ночь напролет. но и тут, кажется, преувеличивал. Взвешивать каждое слово, больше молчать, чем говорить, он научился с 1937 года, если не раньше.
Так что замечание Эйдельмана было глубоким и своевременным: литературное и человеческое поведение Окуджавы было значимым феноменом позднесоветской культуры, наряду с песнями и романами. Он продолжал:
– Вот, Булат, ты написал одиннадцать томов, которые тебе поднесли. Это правильно. Дай бог им побольше тиражу, конечно. Но я считаю, что ты написал еще несколько томов: каждый писатель пишет свою жизнь. Это есть его большой вклад в культуру. Скажем, ну, жизнь Пушкина – это столь же прелестное сочинение, как многие его сочинения. Просто дополнение к полному собранию, а может, даже существенная часть. Поэтому есть у нас подозрение, что ты и эти тома написал хорошо. Это не значит, что ты – человек идеальный, мы знаем, что у тебя есть недостатки, да.
– Не знаю, не знаю, – насмешливо протянул Окуджава.
– Мы знаем, что ты бываешь суров. Мы знаем, что к тебе как влезешь, так и слезешь, если особенно с нахрапу. И – за продолжение, максимальное, длинное, прекрасное, этой вот сложной соцреалистической многотомной диорамы! Будь здоров!
Регина Гринберг (1927–2005), главный режиссер знаменитого Ивановского молодежного театра, задолго до Таганки выпускавшая превосходные поэтические спектакли, вручила Окуджаве его портрет, а актеры ее театра спели юбилейный парафраз «Надписи на камне»:
Пускай моя любовь как мир стара —
Ей никогда не быть кривой и ржавой.
Наверно, есть другие фраера,
Но по пути нам вышло с Окуджавой.
В конце вечера Окуджава предложил тост за КСП, сказав, что ни от писателей, ни от кинематографистов никогда не дождался бы такого вечера. Недоброжелатели, столь долго раздувавшие миф о враждебности мастера и вдохновленного им движения, были посрамлены, а устроители, зрители и гости – совершенно счастливы. Это была высшая точка карьеры Окуджавы – последовавшее за ней государственное признание уже ничего не прибавило: в юбилейный год он услышал благодарность сформированного им поколения.
Глава шестая
ПОЗДНИЕ ПЕСНИ
Уходил ли Окуджава к Наталье Горленко в 1984 году? Читатель известного сорта, вероятно, с некоторым злорадством ждет именно этого эпизода; некоторые ради него и книгу открыли.
Нет, не уходил.
Был ли у него поздний роман в первой половине восьмидесятых? Был. Окуджава тщательно скрывал свою личную жизнь и пресекал любые разговоры о ней. Историю их знакомства сама Наталья Горленко – испанистка, музыкант, автор нескольких книг стихов и прозы – изложила сама, как считала нужным, в повести «Письма к Айседоре». Из этой книги и ее интервью известно то немногое, что нужно знать и нам: они познакомились 3 апреля 1981 года, когда Окуджаву пригласили выступить в Институте советского законодательства, где двадцатишестилетняя Горленко работала после окончания МГИМО. После первой встречи обменялись телефонами, но не виделись год. За этот год Наталья Горленко успела родить и почти сразу потерять ребенка и пережить пятимесячную депрессию. Решилась позвонить Окуджаве и встретилась с ним. Сидели в ресторане ЦДЛ, который он любил. Просила написать для нее три песни – «почему-то, помню, я говорила именно о трех». Он ответил, что давно не пишет песен, да и стихи почти не появляются, «а если пишутся, то очень личные. о смерти.». «Напишите мне о смерти, я тоже все время о ней думаю». «Нет, нельзя, нужно же какое-то соответствие возрасту. облику.» С декабря начались тайные встречи. Окуджава не звонил ей из дома, выходил гулять с собакой и заходил в будку автомата. В 1984–1985 годах он много ездил, выступал вместе с Горленко, репетировал песни на два голоса, сделал диалогический вариант «Дерзости» – Горленко пела за лейтенанта, он за генерала.
В первый и последний раз он отправился в долгое всероссийское бардовское путешествие 1986 года «Авторская песня на марше мира», организованное Виктором Берковским; тогда бардовские концерты еще нуждались в правоверно-газетных девизах, хотя никакого отношения к маршу мира этот тур, естественно, не имел. Он начался в Москве концертом в Лужниках с участием Окуджавы, Суханова, Митяева, Кукина, Клячкина, Долиной, Горленко – и покатился сначала в Поволжье, а потом дальше на восток. Особенно успешными были выступления в Челябинске 25 и 26 сентября – там зал местной филармонии оказался мал, и Окуджаве пришлось дополнительно выступать в областном театре кукол. Несмотря на теплый прием и встречу с явно «своей» публикой, он выглядел нервным и раздраженным; когда две любительницы автографов протиснулись поближе к сцене во время выступления – оборвал песню: «Как можно во время пения ходить по залу, особенно если поет непрофессионал?!» – и не сразу смог продолжить концерт.
Двойная эта жизнь его весьма тяготила. Его письма того периода фрагментарно опубликованы: в них он шутя называл Наталью Горленко «господин Птичкин», что заставляет вспомнить о «господине ван Шонховене». Большинство писем стилизованы под любимый старинный слог, и лишь изредка в них проглядывает не просто боль, а страх перед резким сломом жизни:
«Пытаюсь работать, а в голове – ты. Работа кажется пустой и напрасной. Нет, я, видимо, сильно сдал. Я был сильным человеком. Что-то меня надломило. Какая-то потребность исповедоваться перед тобой, хотя это напрасно: и тебя вгоняю в меланхолию, ты человечек нестойкий. Вот сейчас встану, встряхнусь, вызову на поверхность грузинские бодрые силы и пойду звонить тебе и опускать письмо. С любовью, как выясняется, шутить нельзя. Да я и не шучу и, может быть, слишком не шучу».
Не выдержав сплетен, Ольга потребовала от него оставить семью. О том, насколько его все это мучило, свидетельствует большинство стихотворений первой половины восьмидесятых – мрачных, тревожных – и письмо Аусме Яуронзите, одной из немногих корреспонденток, с которыми он бывал откровенен. Первое письмо она написала ему еще в 1982 году, стилизовав его под любимые им письма XIX века; он отозвался в том же духе, они часто прибегали к этим ироническим обращениям – «милостивый государь», «милостивая государыня». Аусма страдала рассеянным склерозом, болезнь ее прогрессировала, сначала она могла писать сама, последние годы прожила в полной неподвижности и письма Окуджаве диктовала. Но сознание ее оставалось ясным, дух – несломленным; Окуджава с женой присылали ей лекарства, друзья Ольги покупали за границей дефицитный лиоресал, присылали в Литву. В этих письмах Окуджава проговаривался о том, о чем молчал даже с друзьями: