4
Она и в самом деле накликала гостей. На лестнице послышались тяжелые шаги, пыхтенье, и с каким-то свертком под мышкой в комнату ввалился Грабовский.
– Высоконько живете… А я к вам.
– Очень рад, Николай Лукьяныч, что зашли.
– Ну, рад не рад, а зашел, да и неспроста, а с делом… Я слышал, вы все хвораете?
– Что ж делать…
– Ну, ничего, – вытираясь платком, пропыхтел Грабовский. – Вчерашний день читал ваши пьески в сборнике.
– Благодарю, – поклонился Кольцов.
– Вы, что ж, на белые стихи себя посвятили?
– Да, большей частью…
– А я думаю, рифмованные как-то лучше.
– Да и я тоже так думаю.
Грабовский втянул голову в воротник, помигал, пошевелил толстыми губами.
– Вот нет у нас обычая в «Ведомостях» стихи печатать, – сказал, изобразив на мясистом лице что-то вроде любезной улыбки. – Я б ваши, ей-богу, напечатал!
– Покорно благодарю, – снова поклонился Кольцов.
– Только я бы советовал вам лучше рифмованные писать. Впрочем, ваши стихи и без рифмы хороши…
«Куда это он гнет? – с любопытством подумал Кольцов. Не хвалить же, в самом деле, он меня пришел!»
– А вы не изволили читать мою книгу-с, перевод мой, «Историческую картину религии?
«Ах, вот оно что! – сообразил Кольцов. – Книжку мне хочет всучить… Ну, нет, голубчик!»
– Нет, еще не читал.
– Что же так? Вы прозы не любите?
– Не только не люблю, сроду не читаю!
– Напрасно-с вы этак делаете! – Грабовский похлопал рукой по свертку. – Особливо ежели трактуется вопрос религии… Вы человек верующий?
– Что за вопрос!
– Нет, что ж, сейчас много безбожников развелось, и даже в столичных журналах этакое встречается направление, Белинские там разные…
– Так чем могу служить? – перебил Кольцов.
– Да вот хочу предложить свой труд – не купите ли? Доход, не подумайте, что мне – нет-с, с благотворительной целью, на сироток.
– Не могу, Николай Лукьяныч. Денег нету. И рад бы, да обстоятельства…
– Так не купите?
– Я же вам доложил: обстоятельства…
– Ну, что ж, прошу прощенья, – надевая шапку, пробурчал Грабовский. – Конечно, – прищурился он, – обстоятельства… А как великим постом с дамами верхом-с кадрели разделывать… то это уже и не обстоятельства-с!
Кольцов побледнел.
– Пошел вон! – негромко, но отчетливо сказал он.
Прекрасно-с, прекрасно-с! – пятясь к двери, прошипел Грабовский. – Скажите на милость, чижик какой! Мы вам это припомним-с!
5
К весне он совсем поправился и, хотя держался на ногах еще неуверенно, но слабости, как сам говорил, «потачки не давал», заставляя себя совершать ежедневные прогулки. Бледный, заметно похудевший, в ветхом своем тулупчике, медленно брел по Дворянской улице к Смоленскому бульвару, где вечерами было гулянье и играл военный оркестр.
Иногда к нему присоединялся кто-нибудь из знакомых и некоторое время шел с ним, стараясь завязать разговор, но Кольцов больше отмалчивался.
На бульваре он выбирал себе самое укромное и тихое место и так, один, молча сидел, прислушиваясь к музыке, к отдаленному шуму гулянья.
Дома с отцом у него теперь были довольно ровные отношения. Василий Петрович даже позволил готовить для Алексея отдельно, что полакомее. Впрочем, такая доброта объяснялась просто: однажды возмущенный доктор Малышев прямо выложил ему все, что думал об его отношении к сыну.
– Я, почтеннейший, – сказал Иван Андреич, – попрошу вас наконец понять, что весь позор за ваше тиранство падет на вашу же голову! И, ежели хотите знать, так и я, со своей стороны, постараюсь так вас расславить по городу, что вы все кредиты растеряете…
После столь решительного разговора Василий Петрович сдался и, хотя по-прежнему не жаловал сына, однако сказал Прасковье Ивановне, чтобы она готовила Алексею, что ему понадобится.
– Разные там фрикадельки, – насмешливо буркнул, – какие столичные господа кушают…
Целый месяц пробыл Кольцов на даче у Башкирцева. Иван Сергеич теперь жил тихо, ему было не до гульбы: он взял миллионный подряд на постройку кадетского Михайловского корпуса и то ездил в столицы, то целыми днями пропадал на стройке, то скакал на кирпичные заводы, торопя с доставкой кирпича.
Кольцов купался, на утренних зорях ловил серебристых язей и раза два даже ездил с конюхами в ночное. Больше всего он любил лежать в траве на берегу Дона. Лежа на спине, глядел, как высоко над ним величественно и спокойно проплывают белые пухлые облака; слушал, как кругом него в густой пахучей траве кипит шумная жизнь.
Рано наступили холода, или, как говорили в Воронеже, «заосеняло». Алексей вернулся домой. Неожиданно к нему заглянул проезжавший через Воронеж Аскоченский. Вспомнили старину, Сребрянского, шумные семинарские пирушки. Аскоченский жил в Киеве и много рассказывал о красоте этого древнего города.
– Ей-богу, вот как совсем поправлюсь, поеду в Киев! – мечтал Кольцов. – Ежели б вы знали, Виктор Ипатьич, как мне Воронеж очертенел! Ведь тут все в меня пальцем тычут… Все хотят видеть во мне лишь мещанина, а я прошу, чтоб на меня как на человека поглядели…
Губы его задрожали, и он отвернулся, чтобы смахнуть слезу.
6
Погожие дни бабьего лета кончались, повеяло дождями. Небо хмурилось, солнце все чаще скрывалось за серыми низкими облаками, а если и выглядывало, то было холодное и равнодушное, словно ему смертельно надоело смотреть на всю ту мелкую человеческую дрянь, что бегает и ползает по улицам города.
Было 3 октября, день рождения Алексея.
Всегда в этот день он ходил в Митрофаньевский собор и простаивал там обедню. Ему нравилась будничная тишина собора, косые лучи скупого солнца, косо пробивавшиеся через решетки верхних окон, гулкое эхо под темными сводами.
Правда, еще ночью он почувствовал легкий озноб, а утром, когда одевался, появилась тошнота, но подумалось, что, может быть, пойти и размяться будет все-таки лучше, чем лежать, – и пошел.
Через силу отстояв обедню, он долго сидел, отдыхая, на каменной скамье у монастырских ворот. Как-то странно, глухо шумело в ушах, кружилась голова. «Дойду ли?» – подумал тревожно, однако, пересилив слабость, поднялся и медленно побрел домой.
Возле торговых Круглых рядов его обогнала новенькая, поблескивающая черным лаком коляска. У крайней лавки под вывеской, изображавшей расфуфыренную даму и кривоногого господина во фраке, кучер осадил лошадей, и из коляски вышла женщина. Изящным движеньем она подобрала лиловую шелковую тальму и быстрыми мелкими шагами, ни на кого не глядя, прошла в магазин.
«Варенька! – остановился Кольцов. – Не может быть…»
И снова такая усталость охватила и ноги сделались как чугунные – ни шагнуть, ни сдвинуть с места. Площадь поплыла перед глазами – голая, скучная, с десятком извозчичьих дрожек, с тучей орущих воробьев возле них, с полосатой будкой и дремлющим будочником…
Ухватясь за фонарный столб, чтоб не упасть, стоял, тупо глядя на франтовскую коляску, на лошадей, на бородатого кучера в синем армяке и твердой клеенчатой шляпе. А в голове словно крохотные кузнечные молоточки стучали больно и часто: «Не может быть… Не может быть!»
Через несколько минут женщина вышла из лавки. Нет, это была не Варя, она даже отдаленно не походила на нее. Как же он мог ошибиться? Лиловая тальма! Любимый Варенькин цвет.
«А ведь я, кажется, не дойду», – уже без всякой тревоги, спокойно, безразлично мелькнула мысль. С невероятным усилием он сделал шаг, другой… И так, с частыми остановками, с отдыхом – то на ступеньке чужого подъезда, то прислонясь к стене чужого дома – шел невероятно долго, и все стучали, стучали молоточки: «Только б не упасть… Только б не упасть!»