5
На тихом зеленом островке, окруженный старой дубовой рощей, стоял кирпичный петровский цейхгауз. В кустах попискивали синички, да в зарослях хмеля, обвившего угол старого здания, сонно выводила свою трескучую песню зеленая кобылка. Сквозь деревья мелькала голубая, с отражением пухлых облаков река.
Жуковский рисовал старый дуб. Не отрывая глаз от альбома, он говорил:
– Этот великан не был ли свидетелем великих деяний Петровых? Венценосный плотник, быть может, отдыхал в тени сей могучей листвы…
Алексей стоял за спиной Жуковского и смотрел, как белый бумажный лист покрывается тонкими штрихами остро отточенного карандаша. Зеленая шапка листвы, корявый, обвитый плющом ствол, давно расщепленный молнией, черный уродливый сук, выдающийся высоко в небо, – все было верно, похоже, да мелко, аккуратно положенные штришки делали и самый дуб мелким и аккуратным. «Ведь это и не дуб вовсе, – подумал Кольцов. – Такой можно в горшок посадить…»
Жуковский захлопнул альбом и встал.
Перевозчика возле лодки не оказалось, он спал в кустах. Кольцов растолкал его. Солнце уже касалось крутых воронежских бугров. Звонили к вечерне. На одной из круч чернел тюремный замок. Возле Успенской церкви Жуковского ждала коляска.
– Василий Андреич, – садясь в коляску, сказал Кольцов, – весь день хочу просить вас, да никак не осмелюсь…
И он рассказал печальную историю Кареева.
– Любезный друг, – выслушав Кольцова, проговорил Жуковский, – видит бог, как я скорблю вместе с вами и всей душой хочу, чтобы приятель ваш был освобожден. Но просить об этом царевича невозможно: он не занимается делами политических преступников. Остается одно: государь. Я обещаю вам доложить о господине Карееве его величеству… Да, подумайте, как смерть Пушкина взволновала молодежь! Ах, Александр, – покачал головой Жуковский, – ты и в могиле такой же мятежный, каким мы знали тебя в жизни…
6
Флаги убрали, хвойные ветки, развешанные на домах, пожелтели, дворники перестали мести улицы. Город снова задремал.
При встрече с Алексеем чиновники поспешно снимали картузы.
– Алексею Васильичу! – почтительно кланялись судейские приказные, те, что неделю назад и глазом не вели при встречах с Кольцовым.
Соседи звали в гости.
Отец спросил: «Не надо ль денег, а то что ж, не стесняйся, не чужие…»
«Что это? – недоумевал Кольцов. – Во сне, что ли?»
Наступил сентябрь. По улицам полетели желтые и красные листья. Пришло письмо от Сребрянского.
«Друг мой Алеша! – писал Андрей. – Чуть ли не последнюю зиму буду зимовать: заела проклятая хвороба. Что бы ни было между нами и как бы я плох к тебе иной раз ни был – прости и не осуждай: „ерофеич“ да судьба-лиходейка – их вини… Только лучше тебя и милее не знал я, да и помру – не узнаю человека!»
Кольцов задумался. Письмо было и хорошо и плохо: хорошо – в своем искреннем душевном чувстве, в словах дружбы и любви; плохо – в тоскливой безнадежности и в нескрываемом предчувствии смерти.
Он написал Сребрянскому сердечное, полное стихов письмо, советовал бросить на время ученье, поехать в деревню отдохнуть. Горькое чувство, навеянное письмом Сребрянского, не покидало.
Однажды вечером к нему постучался незнакомый офицер. Он назвал себя Темниковым и сообщил, что Кареева приговорили к ссылке в места, не столь отдаленные от Сибири.
– Этого надо было ожидать, – раздраженно сказал Темников. – Честному человеку у нас один путь – Сибирь. Да вот кривлянье это, идиотские ритуалы с разжалованием и лишением дворянства – это черт знает как мерзко.
Кольцов узнал от него, что перед отправкой Кареева ждало публичное издевательство с чтением на площади приговора, с ломанием над ним шпаги, со всем тем комедиянтским вздором, который называется судебной церемонией.
– Да, может, еще отменят приговор, – сказал Кольцов. – Жуковский обещал попросить государя…
– Государя! – У Темникова дернулась щека. – Вы верите в успех этой просьбы?
– Не знаю… Ведь Жуковский так близок к государю.
– Он-то близок, – вставая и накидывая плащ, усмехнулся Темников, – да вот государь далек. Прощайте-с, – протянул руку Кольцову. – Я знаю вас и люблю. Мне Саша много о вас говорил, и ежели что, так я ваш друг, и вы располагайте мною как угодно…
Он поклонился и исчез стремительно.
7
Пошли холодные дожди, наступила окаянная осень.
День волочился темный; по мутному небу, цепляясь за крыши домов, ползли низкие, с беловатыми краями тучи. Утром на Старо-Конную площадь, за соляными амбарами, пришли плотники, сколотили дощатый помост и вымазали его черной краской.
Часа в три привели солдат и поставили шеренгами вокруг помоста. Забили барабанщики, на площадь побежали люди. Никто не знал, зачем выстроили помост и пригнали солдат.
– Казнить, слышно, будут, – объяснял седоватый мещанин в картузе и чуйке.
– Да за что же казнить-то? – спрашивала рыхлая женщина в пуховом платке.
– Стало быть, есть за что! – весело отозвался кудрявый купчик.
– Ох, господи! – перекрестилась женщина. – Хоть и злодей, а все жалко…
– Позвольте, позвольте, господа, – протискиваясь вперед, приговаривал прыщавый, надушенный резедой чиновник. – Пропустите дам, господа!
Две краснощекие поповны захихикали.
– Ах, какой вы… Мы не дамы, мы девицы.
– Это так говорится, мамзель… Позвольте!
– Да ты что пхаешься? – огрызнулся угрюмый мастеровой в рваном полушубке. – А то я тебя пхну!
– Хам! – взвизгнул чиновник. – Как ты смеешь так с благородными господами!
– Ладно, – равнодушно сплюнул мастеровой. – Тута все благородные.
Барабанщики перестали бить. Раздалась команда.
Притиснутый к сырой стене соляного амбара, Кольцов напряженно глядел на черный, возвышавшийся над головами людей помост. Стук барабана еще резко отдавался в висках. Какие-то люди ходили возле помоста, что-то делая и о чем-то говоря.
– Везут! Везут! – закричали мальчишки с крыш соляных амбаров.
Из-за Смоленского бульвара выехали двое верховых жандармов. Следом за ними, запряженная тройкой разномастных клячонок, гремя колесами по крупному булыжнику мостовой, показалась ветхая ямская телега с дырявым рогожным верхом.
Возле помоста снова ударили в барабаны. Телега подкатила к солдатам и остановилась. На помост взошел палач. Он скинул армяк и, засучив рукава рубахи, поплевал на руки.
Поддерживаемый жандармами, Кареев слез с телеги. Всегда прежде румяное лицо его было покрыто той нехорошей бледностью, какая отличает больных и арестантов. Темная пушистая борода делала его еще бледнее. Улыбаясь, он оглянулся кругом, словно искал кого-то.
– Эх, пропасти на вас нету, умны дюже стали! – сердито сказал кудрявый купчик. – Еще, гля, ощеряется!
На помост поднялся военный чиновник со шпагой под мышкой и в очках. Следом за ним жандармы с обнаженными палашами ввели Кареева и поставили среди помоста. Чиновник махнул рукой – и барабаны умолкли. Тогда он достал бумагу и начал громко читать.
На площади сделалось тихо. Резкий, скрипучий голос чиновника отдавался эхом во всех концах площади…
– По указу его императорского величества…
…азу… о… аса… итва… – отозвалось у соляных амбаров.
– Бывший дворянин Кареев Александр Николаев…
…ыши… яи… аее… аса… аае… – откликнулось возле Смоленского собора. Галки встрепенулись и черной тучей взвились над колокольней.
– Лишается дворянского звания и всех прав, с препровождением на жительство…
– Да куда же, батюшка, куда? – не расслышав, допытывалась рыхлая женщина у седого мещанина.
– А на кудыкино поле, – объяснил тот.
Чиновник отдал палачу надпиленную шпагу.
– А ну, постой, ваше благородие! – сказал Карееву палач и, подняв над его головой шпагу, переломил ее и кинул на помост.
– Вот те и благородие! – захохотал купчик.
Кареева свели с помоста и подсадили в телегу. Два жандарма с обнаженными палашами очень неудобно пристроились по бокам. Пошел дождь. Ямщик поднял воротник армяка, разобрал вожжи, и телега запрыгала по неровной мостовой Большой Московской улицы.