Ему очень захотелось тепло, по-дружески поговорить с сестрой, объяснить, что он вовсе не хочет ей зла.
Обед и то общее напряжение, которое было за столом, очень утомили его. Обессиленный, он лег в своей комнате и хотел заснуть, да швейки опять затянули про девицу.
С охапкой кружев вошла Анисья и принялась что-то искать в сундуке.
– Не серчай, сестренка! – тихо сказал Алексей. – Ты пойми: люблю я тебя, оттого, может, и все… Я бы жизни не вынес, коли б ты в замужестве несчастлива оказалась… Ведь из чего я бьюсь?
– А я не знаю, из чего вы бьетесь! – насмешливо поджала губы Анисья.
– Да просто бесчестным бы человеком был, – не обращая внимания на Анисьину насмешку, продолжал Кольцов, – коли не сказал бы тебе всего. Ты ведь девочка еще, многое не видно тебе, а вглядишься, ан будет поздно…
– Да что вы, право, пристали ко мне! – злобно воскликнула Анисья. – Что вам мой жених не понравился – вижу! Так ведь не всем же быть такими умными да образованными, как вы! В советах ваших не нуждаюсь и прошу вас, отстаньте от меня, сделайте милость!
Она резко повернулась и ушла.
7
Девицы начали петь с утра.
За столом, заваленным полотном и кружевами, сидели четыре девушки и Анисья. Они шили и негромкими тоскливыми голосами тянули эту нескончаемую песню.
Когда девица молодая,
Ей всяк старается любить, —
запевала маленькая курносенькая, которую все называли Валеткой. —
Когда ж девица постареет,
Ей всяк старается забыть… —
подхватывали остальные.
Когда же розы расцветают,
То всяк старается сорвать,
Когда же розы увядают,
То всяк старается стоптать…
Страшный захлебывающийся кашель прервал пение. Все замолчали, переглянулись. В полуоткрытую дверь было видно, что в комнате у Кольцова синё от дыма.
– Анисья Васильевна, – сказала Валетка, – может, убрать свечи-то: дюже чадят…
– Обойдется, и так лекарствами весь дом провонял… О господи, да что ж это тоска такая! Валетка! – бросая шитье, вскочила Анисья. – Ложись на стол! Ох, девушки, что я придумала, вот посмеемся-то! Ну, что ж ты? Тебе говорят: ложись]
Валетка, еще не понимая, зачем это понадобилось Анисье, но обрадованная тем, что можно бросить работу и поиграть, послушно улеглась на столе.
– Закрой глаза! – приказала Анисья и сложила ей на груди руки. – Сейчас Алешку отпевать станем! – накрывая Валетку куском полотна, шепнула девушкам. – Вот смеху-то!
Со святыми упокой,
Христе, душу раба твоего, —
завела она. Девушки замялись смущенно.
– Да подтягивайте же! – топнула ногой Анисья.
жалобными голосами подхватили швейки, —
Болезнь и печаль,
Ни воздыхание,
Но жизнь бесконечная…
– А Валетка-то, Валетка! И вправду, чисто мертвая лежит! – захихикали девицы. – Уморушка!
Вдруг скрипнула дверь. Схватившись обеими руками за горло, словно разрывая невидимую петлю, на пороге стоял Кольцов.
8
То, что он увидел, потрясло его.
Он хотел закричать, что стыдно ведь так, грех… да в горле вдруг перехватило, страшная слабость подкосила ноги, и он едва не упал.
Валетка ахнула, соскочила со стола и выбежала из комнаты. Остальные девушки, опустив глаза, стояли молча, не шевелясь. Анисья поняла, что шутка зашла далеко, однако не отвела взгляда и, чуть улыбаясь, вызывающее глядела на брата.
Кольцов медленно закрыл дверь, неверной походкой слепого добрел до кровати и в изнеможении опустился на нее.
В доме была тишина. Во дворе громко и беспокойно кричали вороны. «К морозу, – равнодушно подумал Кольцов. – Что же, пора…»
– Пора! – сказал вслух и вздохнул. – Да, да, пора все это кончить, так дальше жить нельзя. В мезонине нетоплено, правда, но уж лучше самый лютый холод, чем тут…
Он поднялся с кровати, надел потертый тулупчик, старенькие, стоптанные, подшитые валенки, шапку; взялся было поднять окованный железом сундучок, да не смог, – сундучок был невелик, но тяжел, не под силу: в нем хранились книги, тетради, письма. Кольцов ухватил его за железную скобу и волоком потащил к двери.
Витая, узенькая, ведущая в мезонин лестница казалась бесконечной. Сундучок громыхал по ступенькам, сердце билось отчаянно, со лба лил пот и застилал глаза.
Наконец последняя ступенька была преодолена, и Кольцов, толкнув ногою набухшую дверь, вошел в мезонин. «Ну, вот и все!» – сказал он. На него пахнуло холодом и сыростью нетопленых пустых комнат. В дальней, самой большой комнате, где он жил летом, стоял топчан, накрытый пестрой дерюгой. Кольцов лег на него и сразу же почувствовал холод.
«Нет, так нельзя, – подумал он. – Этак и впрямь застынешь».
В самом деле, после жарко натопленных нижних комнат в мезонине чуть ли не мороз гулял.
– Все равно, – сказал Кольцов, – рано еще меня отпевать!
Он принялся согреваться, как это делают извозчики, хлопая руками то по груди, то по спине. Скоро он устал и закашлялся, однако почувствовал тепло, лоб запотел.
– Ладно, – пробормотал, – будем устраиваться на новом месте…
Открыл сундучок и вынул оттуда небольшую гравюру. Это был портрет Пушкина в гробу, который прислал Смирдин. Кольцов долго вглядывался в дорогие черты спокойно и равнодушно лежащего поэта.
– Солнце! Ничего с тобой не боюсь…
Послышались шаги. В мезонин вошла маменька, стала у порога и заплакала.
– Ну что вы, маменька! Не плачьте, все хорошо…
– Милая ты моя детка! Да что это они все на тебя навалились, господи… Уж ты потерпел бы, право, ведь гляди, холодина-то какой! Тебе бы сейчас на горячей лежанке, а ты вон куда. Лешенька! – Прасковья Ивановна поднялась на цыпочки, погладила, как маленького, по растрепавшимся волосам. – Лешенька, детка, ну пойдем вниз, сынок, не губи себя, родимый…
– Нет, маменька, душно мне внизу у вас, мочи нет… Мне там смерть! А вы за меня не тревожьтесь, я ведь двужильный, вы ж сами знаете, – слабо улыбнулся Кольцов. – Мне, как я сюда перебрался, даже полегчало как будто.
– А уж отец-то, – зашептала Прасковья Ивановна, – отец-то на твое самовольство осерчал – страсть! Дров тебе давать не велел… А я вот, – она порылась в карманах кацавейки, – я вот тебе свечку принесла, как же впотьмах-то! А дровец, вот как стемнеет, спустись во двор, да крадучись, охапочку-то и схвати… Ничего, бог даст, там нынче Пантюшка караулит, ничего, возьми.. А я побегу, – спохватилась, – Христос с тобой, неравно хватится отец-то. Он ведь мне сюда ходить не велел, ох господи, царица небесная!
И часто-часто закрестив сына мелкими крестиками, она ушла. Когда стемнело, он вышел во двор. Снег валил крупными хлопьями. В дальнем конце двора, где чернел сад и были сложены поленницы дров, смутно виднелась фигура сторожа в тулупе с высоко поднятым воротником.
«Подумать только, на воровство иду!» – усмехнулся Кольцов.
– Стой, что за человек! – крикнул Пантелей.
– Дед, – тихо сказал Алексей, – это я, не кричи! Отец дрова мне давать не велел, так не замерзать же…
– Васильич? – удивился старик. – Да бери, милый, бери, сколько хошь! Бери, ничего… Снежок-то и след заметет, и все, значит, аккуратно будет. Дай-кось я тебе тут березовеньких, какие посуше, отберу…