– Какой плоха! Ты, Василич, не поверишь – краля! Васенка против ей стручок и стручок… А вот прилип и – шабаш! Я так смекаю: приворожила, а? Ты как думаешь?
Кольцов рассмеялся.
– А ты погоди грохотать-то, – обиделся Савелий. – Есть, слышь, такое слово… Я верно знаю.
– Что? Слово знаешь?
– Кабы не знал, не говорил бы…
– Ну, скажи, коль знаешь.
– То-то вот, скажи!.. Ну, ладно, слухай… Никому не говорил, а тебе скажу. Пойди в лес, – оглянувшись, тихо промолвил Савелий, – найди сухую шкуренку змеиную, на утренней зорьке надень ее на сухую осинку и так скажи: «Раб божий, пришейся ко мне кожей. Арц! Арц! Арц! Кто железный тын лбом пробьет, кто медные листы языком пролижет, кто сорок тыщ замков кулаком собьет, тот раба божьего возьмет. Аминь!»
Кольцов записал заклинание в тетрадку.
– Спасибо, дядя, – сказал. – Ну, я поскачу! – И, попрощавшись с Савелием за руку, тронул Франта каблуками и поскакал вперед.
6
И вот все лето, где бы ему ни приходилось бывать, он записывал песни, поговорки, пословицы, соленые шутки, анекдоты. В его сумке накопилось несколько тетрадок, исписанных карандашом, с кривыми и дрожащими (если запись делалась на ходу, в седле) строчками, со стершимися или подмоченными дождем листками. «Ничего, – думал Кольцов, перебирая тетрадки, – зимою разберемся, приведем в порядок да и к Александру Сергеичу – в добрый час!»
Он написал Краевскому, что собирает песни и, если нужно, пришлет и ему. «Ну, уж какая скука их собирать! – писал Кольцов. – С этими людьми, ребятами, сначала надобно сидеть, балясничать, потом поить их водкою и пить самому с ними зачеред. Потом они затянут, а ты с ними, пишешь и поешь. Только я за них взялся крепко: что хочешь делай, а песни пой – нам надобно!»
Краевский ответил, что будет печатать хорошие песни, и просил присылать.
Сам же Кольцов писал мало. Однажды в степи, на перекрестке двух дорог, он увидел одинокую могилу. Она еще не заросла травой, на белом камне грелась зеленая ящерка. На кресте, нахохлившись, сидел кобчик, ветер ерошил его перья.
Алексей вспомнил далекую могилку в царицынской степи, сердце сжалось. Он слез с коня и долго сидел возле креста. После написал стихи:
Чья это могила,
Тиха, одинока?
И крест тростниковый
И насыпь свежа?
И чистое поле
Кругом без дорог?
Чья жизнь отжилася?
Чей кончился путь?
В сентябре отец послал его верст за пятьдесят от Воронежа с лесорубами. Стояла ясная осень. В лесу было тихо и пестро. Деревья рыжели лисьей шкуркой, алели кумачом. На ямах заболоченной реки Усманки билась щука. По ночам слышались неясные шорохи, хруст и легкий шум упавшего деревца. Старик артельщик говорил, что это болотные черти – шишиги. Это были бобры. Тихими холодными вечерами в логу выли годовалые волчата. Наконец вырубка кончилась, и в начале ноября Кольцов приехал в Воронеж.
7
Дела дома были плохи.
Василий Петрович понес крупные убытки на продаже свиней и говяжьего сала и, едва выручив половину затраченных денег, залез в долги. Кредиторы, почуяв, что дела Кольцовых пошатнулись, предъявили векселя. Всего набиралось тысяч до двадцати, и уплатить в срок не было возможности.
Старик молчал, и сын молчал. Алексей еще по приезде из Питера отговаривал отца от свиней и сала, да старик сказал: «Не дурей тебя, сами с усами», И Кольцов больше не вмешивался. Теперь, когда все пришло к такому плачевному концу, старик ничего не говорил сыну из гордости; Кольцов же не спрашивал и делал вид, что ничего не знает, хотя состояние отцовских дел было отлично ему известно.
Пришел декабрь, а снегу все не было. С утра поливал дождь. Серый и спорый, он мерно стучал в окошко, и жалобные холодные слезы текли по запотевшему стеклу.
Алексей сидел в своей каморке и переписывал набело собранные им за лето песни. Вошел Василий Петрович и, сказав: «Ну, анафемскую погодку господь послал!» – уселся на топчан.
– Все пишешь? – спросил, помолчав.
– Как видите, – улыбнулся Кольцов.
– Писать – не пахать, – скучно рассудил старик. – Но, конечно, с писанья-то и ноги за все просто можно протянуть. Хотя я ничего… не в осуждение.
Кольцов промолчал. Он видел, что отец пришел неспроста и что сейчас, покашляв и поворчав, начнет говорить про дело. Так оно и вышло.
– О-хо-хо! – зевнул Василий Петрович и перекрестил рот. – Врезались мы с тобой, сокол, со свиньями-то…
– Да ведь я говорил… – начал было Алексей.
– «Говорил, говорил»! – сердито передразнил отец. – Заладила сорока про Якова… Говорил, не говорил, а, почитай, двадцать тыщ убытков-то. Чуешь?
– Барыш с убытком на одном полозу едут, – усмехнулся Алексей.
– Все так, все знаю. Однако тут, брат, тюрьмой запахло… На старости лет оно будто и зазорно. Да ты что ж молчишь-то! – вскипел старик. – Сочувствия в тебе не вижу!
– А что ж мне сочувствовать? – удивился Кольцов. – Кабы сделали по-моему, все бы хорошо было.
– Конешно! – язвительно ухмыльнулся Василий Петрович. – Вы народ письменный, ума палата, где ж нам, дуракам серым, с вами шти хлебать! А кто наживал все? А? Кто, я тебя спрашиваю!
– Батенька! – резко сказал Кольцов. – Если вы ругаться со мной пришли, так это напрасно. Я вам сейчас и слова не скажу.
– Вы теперича, конешно, – не слушая его, продолжал старик, – вы, конешно, там с князьями да господами – ла-ла-ла! А опять-таки через кого ты дошел? Чей хлеб ел? Чьи по ночам свечки жег? Оно, не спорю, пустяк, свечка-то, да все денег стоит… Нет, ты погоди! – стукнул костылем. – Погоди, дай скажу… Я не ругаться, сокол, я за советом пришел. А ты мне: «Говорил, говорил!»
– Да что же я присоветую? Тут один совет: платить надо!
– Вот и да-то! – оживился отец. – Об том и речь… Я, брат, что надумал: ты с завтрашнего дня хозяйствуй…
Понизив голос, Василий Петрович воровато огляделся: не услыхал бы, дескать, кто.
– Ты с завтрашнего дня, стало быть, по всем статьям хозяйствуй… А я… я, брат, лучше уеду куда-нито. К тебе сунутся – ты не ответчик. Спросят – где отец? Знать не знаю! А я в Землянск на время подамся… Расчухал ай нет?
– Да как же… – растерялся Алексей, но Василий Петрович не дал ему договорить.
– Не выдай, сынок… тюрьма ить! – прохрипел он и, жалко сгорбясь, трудно волоча ноги, вышел.
Поздним вечером этого же дня из Воронежа через Девицкий выезд в проливной дождь, увязая в грязи по самые ступицы, запряженная шелудивой клячей, выехала убогая тележка. Накрытый с головою заскорузлым веретьем, похожий на большую нахохлившуюся ворону, в ней сидел одинокий путник.
Лошадь тащилась шагом, телега скрипела, побрякивало привязанное к грядушке ведро. Человек кряхтел и мотался на выбоинах дороги, зло хлестал лошадь и вполголоса материл весь мир.
Это Василий Петрович убегал из Воронежа от долговой тюрьмы.