Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Он вынул из кармана листок и тут же, за чаем, прочел вчерашнюю песню.

– Черт знает! – хлопнул ладонью по столу Клюшников. – Где вы только этого русского духу набираетесь?

– Вона! – усмехнулся Кольцов. – А двор-то постоялый на что!

– Да, да… – Белинский чайной ложечкой чертил на скатерти невидимые узоры. – Великий вы мастер живописать горе людское…

– Чай, горе-то, – сказал Кольцов, – много легше показать, чем радость.

– Нет, я вот про что: где-то там, – Белинский махнул куда-то в сторону, – где-то там существует Гегель с его блестящей философской системой, совершенной, как античная статуя, как Аполлон Бельведерский. Мы тянемся сейчас к нему, любуемся совершенством форм. Мы миримся с грязной и страшной действительностью, ибо воспринимаем ее как Разумение… И вдруг – бац! – Белинский рубанул ладонью воздух. – Живой, страдающий художник создал потрясающую картину, изобразил горе, простую человеческую скорбь… К чертям полетело и Разумение и философская система, все, все – прах! И ваш покорный слуга, – поклонился иронически, – ваш покорный слуга, сознавая разумность действительности, где ничего ни выкинуть, ни похулить, вдруг задумывается: разумно-то разумно, а как бы сделать еще разумнее?

– Ах! – с комической грустью вздохнул Клюшников. —

Аполлон мой, Аполлон,
Аполлон мой Бельведерский!
Виссарьон мой, Вассарьон,
Виссарьон мой вельми дерзкий!

– Итак, друзья, вечером встретимся!

Он помахал шляпой и вышел из трактира.

4

В доме типографа Селивановского все было на старый купеческий лад: изразцовые печи, несмотря на весну, топились по-зимнему; перед большими, в богатых ризах образами горели разноцветные, граненого стекла лампады; тяжелая старинная мебель (множество кресел, шкафчиков и горок с посудой) загромождала невысокие, устланные домоткаными коврами комнаты.

Прославленное по Москве хлебосольство старика Селивановского – известного книжника и издателя – перешло по наследству и к сыну. Николай Семеныч отличался уменьем попотчевать гостей и широким кругом своих знакомств. У него запросто бывали актеры, литераторы, врачи, художники, композиторы.

Гостям подавались сладкий хмельной квас и красное вино. На подоконниках и креслах валялись трубки, на столах, в пестрых обертках – пачки различных табаков. У Селивановских была та отличная атмосфера непринужденности и простоты, какая с первых же минут пребывания гостя в доме заставляет его отрешиться от скучных условностей и почувствовать себя здесь своим и, главное, любимым и уважаемым человеком.

Войдя с Белинским в небольшую гостиную, Кольцов, всегда застенчивый и теряющийся в присутствии незнакомых людей, сразу же отметил эту прекрасную особенность селивановского дома. Все: простая мебель, пестрые половички, вязаные скатерти на столах, веселый шум играющих детей где-то в дальнем конце дома, милая круглолицая хозяйка, услужливые, но не навязчивые слуги, – все располагало к простоте и к спокойной, хорошей беседе.

Селивановский-отец, носивший старинное купеческое платье и большую седую бороду, пожурил Белинского за то, что «давно не видать», а услыхав фамилию Кольцова, похвалил его песни.

– Вот только Павла Степаныча все нету, а обещал быть сразу же после театра… Что бы это с ним приключилось?

– Да и ужинать пора, – озабоченно сказала Катерина Федоровна. – Как бы, дожидаючись, пироги не простыли…

В гостиной были три человека. Один из них – в коричневом фраке, с вьющимися, беспорядочно причесанными волосами – играл на фортепьяно. Двое – Клюшников и еще какой-то с огромным бугристым лбом, с длиннейшим чубуком в руке – сидели возле музыканта. Белинский представил Кольцова. Музыкант был композитор Варламов, лобастый – доктор Дядьковский.

– Ах, Александр Егорыч! – пожимая руку Варламову, сказал Белинский. – Уж как я вас сейчас попрошу сыграть…

– «Шарманщика»?

– Как вы угадали?

– Да вы всегда его просите!

– Так что ж, коли хорошо!

– Э, батюшка! – усмехнулся Варламов. – Хорошо-то хорошо, а вот – плохо ли?

Он лукаво поглядел на Кольцова, тряхнул кудрями и, взяв несколько аккордов, запел:

Оседлаю коня,
Коня быстрова,
Я помчусь, полечу
Легче сокола…

У Варламова был небольшой, но приятный тенор. Безудержная удаль слышалась и в словах песни и в том стремительном темпе аккомпанемента, который сопровождал эти слова.

Догоню, ворочу
Мою молодость!
Приберусь и явлюсь
Прежним молодцем,
И приглянусь опять
Красным девицам!

И вдруг вспышка удали потухла. Клавиши фортепьяно под руками Варламова грустно вздохнули, и слова

Но увы, нет дорог
К невозвратному!
Никогда не взойдет
Солнце с запада, —

он пропел печально и, умолкнув, не вдруг отпустил фортепьянные педали, и жалобные звуки, затихая, долго звенели, колеблясь в тишине слабо освещенной гостиной.

– Вот это песня! – раздался удивительно красивый голос.

Кольцов встрепенулся. Оборачиваясь на этот голос, он уже знал, кто это.

В дверях стоял Мочалов.

5

Всем не хотелось есть, но, чтобы не огорчить хозяйку, все ели и ждали конца ужина, когда Мочалов будет читать. Однако совершенно неожиданно он стал читать за столом. Случилось это так.

Мочалов, сидевший рядом с Кольцовым, расспрашивал его о Воронеже: хорош ли там театр, как встречают воронежцы приезжих актеров, красив ли город и по-прежнему ли Кольцов скитается, как это было описано в «Сыне Отечества», по степи со своими гуртами.

– Вот далось всем мое прасольство! – засмеялся Кольцов. – Спасибо Неверову – аттестовал на всю Россию.

– Ничего, – заметил Белинский. – Россия, она, батюшка, во всем разберется: и что Неверов, и что Кольцов.

– Разберется, конечно, – согласился Дядьковский, – да вот вопрос – когда?

– Ох, уж вам ли, судари мои, – сказал Селивановский, – вам ли жалиться на скудость публичных мнений! Сейчас, я чай, одних журналов десятка полтора развелось, да альманахи, да газеты… И ведь все судят!

– И всяк по-своему, – подхватил Белинский.

– А судьи кто? – вдруг спросил Мочалов. —

За древностию лет
К свободной жизни их вражда непримирима,
Сужденья черпают из забытых газет
Времен очаковских и покоренья Крыма;
Всегда готовые к журьбе,
Поют все песнь одну и ту же,
Не замечая об себе:
Что ста́рее, то – хуже…

Кольцов с удивлением слушал Мочалова. В Петербурге у Панаевых он познакомился со знаменитым Каратыгиным. Тот в этом месте грибоедовской комедии начинал кричать и так весь монолог и вел на крике. Еще тогда Иван Иваныч шепнул Кольцову: «Что ж он орет так, экая дубина! Это даже и неприлично по отношению к старику-то, к Фамусову!»

Мочалов не кричал. Наоборот, подчеркнуто учтиво, но с затаенной иронией и желчью делал он свои убийственные замечания. И лишь в том месте монолога, где Чацкий говорит:

Теперь пускай из нас один, —
Из молодых людей, найдется – враг исканий,
Не требуя ни мест, ни повышенья в чин,
В науки он вперит ум, алчущий познаний! —
61
{"b":"104935","o":1}