– Завистливое пренебрежение тебе не идет, Филип.
– Я, конечно, не без грехов, но зависть не входит в их число. Может быть, я и старый гомик, но уверяю тебя, я не ревнивый старый гомик. Говорю тебе истинную правду. Я пытаюсь тебе сказать, что всякий раз, когда Робби достигает какой-то вершины, вместо того, чтобы остановиться на этом, как сделало бы большинство из нас, он прыгает на ступеньку выше. Как только он поставил Лисию на место, уж не знаю, как он этого добился, его Макбет сразу начал расти и углубляться, пока пьеса не стала полностью его. Я видел ее в Бирмингеме и не поверил своим глазам. Ох и умный же ты парень! – сказал я тогда. Публика шла в театр, чтобы увидеть знаменитую мисс Лайл, звезду сцены и экрана, но уходила она оттуда, думая о Роберте Вейне. Бедная Лисия! Он не просто ударил ее. Он украл у нее пьесу.
– Они собираются пожениться?
– Думаю, что да. Все прочие ошибки они уже совершили.
Двое мужчин беседовали на заднем сиденье такси по дороге в новый дом Роберта Вейна и Фелисии Лайл на так называемое «новоселье» – американское понятие, которое Гаю Дарлингу, прожившему в Штатах дольше Филипа, пришлось ему объяснять.
Сейчас поймать такси можно было только хитростью. Таксисты в Уэст-Энде останавливались лишь перед «янки», потому что те давали хорошие чаевые. К счастью для Дарлинга, его квартира на Итон-Плейс притягивала американцев как магнит, – половина театрального мира Бродвея надела в эти дни форму – и в доме всегда был какой-нибудь гость в форме американской армии, который с радостью соглашался спуститься вниз и поймать для него такси.
К несчастьям и лишениям войны, ставшим уже привычными к 1943 году, добавилось еще присутствие сотен тысяч американцев, «получающих повышенную зарплату, имеющих повышенную сексуальную активность и просто наводнивших Лондон», как жаловались английские газеты. Голливудские продюсеры в форме полковников заполняли «Клариджез», «Коннот», «Дорчестер» и «Савой».[69] В театрах и дорогих ресторанах американцев было гораздо больше, чем англичан, и везде они своей расточительностью и богатством подчеркивали ужасную бедность, в которой жила в это время Англия.
Робби Вейн и Лисия Лайл были неизменным центром притяжения для каждого оказавшегося в Лондоне американского деятеля кино или театра; и с тем же настроением, с каким раньше они приносили цветы, сейчас они несли бифштексы, виски, тушенку, нейлоновые чулки и блоки сигарет. Возвращение Лисии в Англию после такого оглушительного и неожиданного успеха в Голливуде превратило ее в настоящую героиню и на родине тоже. То, что она пожертвовала блестящей карьерой в кино ради любви или из чувства патриотизма, было воспринято в среде деятелей кино как свидетельство чего-то, граничащего со святостью, и заставило каждую студию и каждого продюсера стремиться как можно скорее заключить с ней контракт. В Лондоне появился даже ее заокеанский агент, Аарон Даймонд, одетый в форму полковника американских ВВС.
Чагрин посмотрел на залитую дождем улицу. На многих зданиях Уэст-Энда развевались американские флаги, а по тротуарам разгуливали американские солдаты в поисках женщин.
– Выглядит так, будто мы оказались в Риме после того, как город захватили варвары, – со вздохом сказал он.
– О, перестань, Филип. Ты всегда относился к американцам с неприязнью, особенно после того, как провалился на Бродвее в «Сне в летнюю ночь». Представь себе другую возможность – улицы, заполненные немцами в их отвратительной серой форме.
– Разве было бы хуже?
– Не говори глупости. Немцы сажают таких людей, как мы, в концлагеря, Филип. А, вот мы и приехали.
Они вышли из такси: Чагрин, одетый с подчеркнуто присущей ему элегантностью, тогда как Дарлинг по-прежнему придерживался несколько более раскованного стиля двадцатых годов, когда он прославился сначала как актер, потом как драматург. Его черные волосы были так гладко зачесаны, что казались нарисованными на голове; сигарету он держал в мундштуке из слоновой кости; его светло-серый костюм был такого безупречного покроя, что оставалось только удивляться, как он мог в нем садиться. На нем были дорогие кожаные туфли, черное пальто с меховым воротником, небрежно наброшенное на плечи, и длинный белый шелковый шарф, свободно повязанный на шее. Как всегда по вечерам, он носил в петлице бледно-голубую орхидею.
– Благодарю, приятель, – сказал он шоферу, забирая сдачу и протягивая ему шестипенсовик.
Таксист, одетый в старое пальто, критически посмотрел на монету.
– Это что, босс? – спросил он.
– Чаевые.
– Всего лишь? – Он бросил на Дарлинга враждебный взгляд из-под козырька своей кепки и сплюнул на тротуар. – Этот янки, что остановил меня, дал бы мне два шиллинга или, по крайней мере, полкроны.
– Ну я не янки, и шестипенсовика вполне достаточно.
– Да, ты не янки, это я вижу. Ты – чертов гомик, вот ты кто такой. Можешь забрать свой паршивый шестипенсовик и затолкать себе в задницу.
Таксист швырнул монету в Дарлинга, который пригнулся, потом выпрямился во весь рост и закричал: «Проваливай!» таким голосом, который можно было услышать в конце улицы, и с такой безупречной дикцией, которая напоминала граненый хрусталь.
Последовала минутная пауза, в течение которой шофер наконец оценил безупречное произношение и разглядел в тусклом свете сумерек двух мужчин, стоявших на тротуаре, расправив плечи как пара офицеров королевской гвардии на параде, и высокомерно глядящих на него. Он оценил их сшитую на заказ одежду, их благородные профили, гнев, сверкавший в глазах, и повинуясь рефлексу, который вырабатывался у всякого, кто вырос в классовой системе Великобритании, пошел на попятную.
– Простите, босс, – промямлил он и, нажав на газ, рванул с места, пригнувшись к рулю и не оглядываясь.
– Не знаю, куда катится наш мир, – грустно сказал Дарлинг. – Никакого уважения ни к чему. Я по возрасту ему в отцы гожусь.
– Если тебе это не нравится, подожди, пока наступит мир. Тогда наверняка будет еще хуже. Посмотри туда. Это не Гиллам Пентекост?
Дарлинг достал из нагрудного кармана монокль в золотой оправе, вставил его в глаз и посмотрел вдаль.
– Похоже, это он, – сказал он. – Такой сообразительный юноша. И так старается всем угодить. Он прислал мне очень милую статью, которую написал обо мне для одной газеты. Неужели и его пригласили? Это невозможно после того, что он написал о Фелисии. Как там было сказано? «Как жаль, что мистер Вейн настолько галантен, что готов пожертвовать благородной карьерой, чтобы сохранить за менее значительной актрисой, какой бы красивой она ни была, роли, которые ей не хватает таланта сыграть». Я удивляюсь, что Робби не побил его.
– Дорогой мой, они заключили мир, Лисия и Гиллам. Мне кажется, она получила тело Робби, а Гиллам – его душу. Хотел ли Робби такого распределения ролей, еще вопрос, конечно… Добрый вечер, Пентекост. Направляетесь к Вейнам?
Пентекост возвышался над обоими выдающимися представителями театрального мира, хотя они были далеко не маленького роста. Его работа с Робби Вейном вытащила его наконец из провинции и привела в столицу, где его острый ум и отличное знание театра мгновенно завоевали ему признание и известность. Он вежливо кивнул.
– Не к «Вейнам» пока, – поправил он. – Все считают их супружеской парой, правда? Но они пока ею не являются. Вы слышали новость?
– Какие могут быть новости? – спросил Чагрин. – Если о Сицилии, то они мне уже надоели. Я не представляю себе, как Гитлеру удалось захватить половину России, а мы не можем добраться даже до Палермо… – Он поднялся по ступеням и нажал кнопку звонка.
– Нет, не о Сицилии. О театре. Робби арендовал старый театр герцога Йоркского. Он собирается сам ставить там пьесы.
Чагрин удивленно уставился на молодого человека. Все знали, что он сам многие годы мечтал о собственном театре и планировал собрать такую труппу, которой было бы под силу играть от Шекспира до экспериментальных пьес. После его ареста у него не осталось ни малейшего шанса получить его, но все же он не ожидал, что Вейну так быстро удастся добиться своего театра. Вейн, Вейн, Вейн, подумал он, о нем только все и говорят, как будто нет других актеров. И все же он не мог чувствовать зависть к нему, не позволял себе этого.