Он огляделся, надеясь, что реабилитировал себя.
— Это может сработать, — сказал Сандос спустя некоторое время.
Он рассмеялся, но сразу посерьезнел и задумчиво вскинул подбородок, на глазах делаясь грузнее и старше, а когда заговорил, все услышали хриплые интонации Марлона Брандо, воскрешенного под солнцами Ракхата:
— Мы сделаем ей предложение, от которого она не сможет отказаться.
Джозеба посмотрел на Шона. Тот пожал плечами, а затем вызвал «Бруно». Взяв трансивер, Эмилио прервал Джона, желавшего знать, что, черт возьми, стряслось с четвертым имплантатом:
— Не спрашивай, ладно? Просто не спрашивай. Я прохожу дополнительную милю, Джон. Большего сказать не могу. Пусть Франц соединит меня с Софией.
Остальные молча смотрели, как он ждет, все еще усмехаясь, когда София выйдет на связь, но вскоре ему стало не до смеха.
Не желая угрожать, Эмилио начал с призывов к дружбе и доверию, но натолкнулся на ледяную стену неодобрения.
— Ты права, София, — сказал он. — Абсолютно. Но нас никто не заставлял… Послушай!
Вместо этого пришлось слушать ему, позволяя ей предостерегать и умолять, грозить и порицать его суждения.
— София, — вклинился он наконец. — Я должен это сделать. Там есть что-то, что я должен увидеть сам. Прошу, дай мне немного времени разобраться с этим… пару недель; Пожалуйста, Я никогда ни о чем не просил тебя, София. Пожалуйста, дай мне возможность увидеть самому…
Урезонить ее было невозможно, да и никогда не удавалось. Повернувшись, Эмилио посмотрел на ван'джарри, на их встревоженные изможденные лица — и вслушался в непреклонные слова женщины, которую знал многие годы назад.
— София, ты не оставляешь мне выбора, — в конце концов сказал он, ненавидя себя. — Я сумею найти Исаака и привести его к тебе, но лишь при условии, что за нами не будут гнаться. Такова сделка, Мендес. Сдай назад, и я сделаю, что смогу, дабы вернуть тебе твоего сына.
Закрыв глаза, Эмилио слушал, в кого, по ее мнению, он превратился. Он не спорил. По большей части София была права.
К полудню они достигли вершины пологого подъема, который заканчивался полем, заросшим сорняками, и с этой высоты сквозь молочную дымку степной жары увидели руины Инброкара. Какое-то время Эмилио молча смотрел на чернеющие развалины. Это не был город из его снов, но обуглившиеся ворота казались знакомыми, и если бы он закрыл глаза, то смог бы представить себе покрытые узорами каменные стены, когда-то дававшие иллюзию безопасности.
— Чувствуешь запах? — спросил Рукуэи.
— Нет, — ответил Эмилио. — Еще нет.
Затем — смутный сладковатый дух разложения.
— Да. Теперь чувствую, — произнес он и, повернувшись, посмотрел в глаза Китери: прекрасные, встревоженные и такие же усталые, как у него. — Ждите здесь, — сказал Сандос остальным и вместе с Рукуэи стал спускаться по склону холма к полю боя.
— Мне было двенадцать, — сообщил Рукуэи, подстраивая свою походку под шаги маленького человека, идущего рядом с ним. — Войне было столько же, сколько мне. За один день здесь погибло тридцать тысяч, а потом город заполнили беженцы. А через год или два цивилизации пришел конец.
Время и падальщики превратили в пыль или навоз все, кроме самых твердых фрагментов костей, но и таких останков тут было множество.
— Их кровь лилась вокруг Иерусалима, точно вода, и некому было их хоронить, — пробормотал Сандос.
Пока они шли через поле, их взгляды то там, то тут притягивал блеск ломкого ржавого металла. Наклонившись, чтобы рассмотреть шлем, Сандос узрел в черепе единственный зуб — с плоской верхушкой и широкий.
— Руна, — заметил он с некоторым удивлением. — Когда они стали носить доспехи?
— Ближе к концу войны, — ответил Рукуэи.
— У нас говорят: «Выбирай себе врагов мудро, ибо ты превратишься в них», — заметил Сандос и уже хотел извиниться перед молодым человеком за то, что так напугал его при первой встрече, но промолчал, увидев, что Рукуэи оцепенел.
— Мой отец был одет в серебро и золото, — тихо произнес джана'ата, направившись к мерцающему куску металла.
Превосходной работы пряжка, сорванная с доспеха и втоптанная в грязь, много лет Скрытая от всех, вновь очутилась на поверхности во время последнего сезона дождей. Рукуэи нагнулся, чтобы ее поднять, но задержал руку, заметив поблизости нечто белое. Небольшая твердая кость — возможно, фаланга пальца. А рядом — фрагмент массивного затылочного гребня.
— Мы… мы сжигаем наших мертвых, — сказал Рукуэи, выпрямляясь и глядя на руины, чтобы не видеть останки, в беспорядке разбросанные по земле. — Поэтому в каком-то смысле казалось приемлемым, что после сражения столь многие погибли в пожарах.
«Но это, — подумал он. — Это…»
Стрекотание механизма кистей чужеземца вернуло его в нынешнее время, и Рукуэи увидел во плоти то, что когда-то было лишь сном: Эмилио Сандоса на инброкарском поле сражения. Склонившегося над останками костей и зубов. Бережно поднимающего каждый кусочек, методично, собирающего остатки руна и джана'ата, перемешавшихся в смерти.
Не сказав ни слова, Рукуэи присоединился к нему, а затем пришли помогать остальные: Каджпин и Тият, Шон Фейн и Джозеба Уризарбаррена и Шетри Лаакс, — молча объединяя безымянных мертвецов. Сняв рубашку, Нико разложил ее на земле, чтобы складывать туда кости, и вскоре тишину нарушила печальная мелодия «Una furtiva lagrima».[39] Но сколь фрагментарны ни были останки, их было рассеяно слишком много и на слишком большой площади, чтобы получилось воздать должное всем; поэтому, когда импровизированный саван наполнился, на этом решили закончить и отнесли, что собрали, внутрь руин, где запах раздутых ветром углей ощущался сильнее. И устроили там дымный погребальный костер, сложив его из полусгоревших деревяшек, оставшихся от складского здания, расположенного рядом с посольством Мала Нджер.
— Отчетливо помню голос моей маленькой сестры, — сказал Рукуэи, когда затрещал огонь. — Все вольнорожденные дети Верховного укрывались в посольстве — наверное, он знал, чем это закончится, но надеялся, что к дипломатам отнесутся с некоторым пиететом. — Рукуэи засмеялся: короткий, резкий звук, — удивляясь наивности своего отца. — Сестра была за стеной огня. Мы бежали из города, но я еще долго слышал, как она выкрикивает мое имя. Серебряная проволока звука: «Ру-ку-эиииии…»
В этот вечер, когда потух дневной свет, он пел для них, положив на музыку стихи ран и потерь, сожаления и тоски, — о накоплении и усилении таких страданий с каждой новой травмой, нанесенной душе; о притуплении боли и печали в танце жизни и присутствии детей. Шетри Лаакс встал и, спотыкаясь, слепо побрел прочь, надеясь убежать от боли этих песен, но, уйдя довольно далеко, услышал позади шаги чужеземца и по запаху узнал Сандоса.
— Говори, — сказал Сандос, и его молчание было пустотой, которую Шетри хотелось заполнить.
— Он не хотел причинить мне боль, — прошептал Шетри. — Откуда ему знать? Рукуэи думает, что дети — надежда, но это не так! Они — страх. Ребенок — твое сердце, которое могут вырвать…
Шетри умолк, пытаясь выровнять дыхание.
— Говори, — снова сказал Сандос.
Шетри повернулся на голос чужеземца.
— Жена беременна, и я боюсь за нее. Все Китери маленькие, и Ха'анала чуть не умерла при последних родах: младенец был крупным — в Лааксов. Ха'анала многое скрывает. Беременность протекает очень тяжело. Мне страшно за нее и за младенца. И за себя, — признался он. — Сандос, сказать тебе, о чем спросила меня дочь, Софи'ала, узнав, что ее мать снова беременна? Она спросила: «Этот младенец тоже умрет?» Она потеряла двух младших братьев. И считает, что все младенцы умирают. Я боюсь того же.
Шетри сел прямо на землю, не обращая внимания на пепел и грязь.
— Когда-то я был адептом Сти, — продолжил он. — Я был третьерожденным; и меня это устраивало. Иногда я тоскую по времени, когда в моей жизни не было ничего, кроме тихой воды и Песен. Но шестеро должны петь вместе, а я думаю, что остальные сейчас мертвы И нет никого, кого бы пощадили, чтобы изучить этот ритуал. Когда-то я считал себя счастливым оттого, что стал отцом, но теперь… Это ужасно: любить так сильно. Когда мой первый сын умер…