Лопоре откинулся в кресле, изумленный, что спустя полвека встретил этого незнакомого священника. Он помолчал, затем мягко продолжил — ныне и сам священник, ведомство которого должно примирять Бога и людей:
— После Судана вы оплакивали и других детей.
— Сотни. Даже больше. Тысячи, я думаю, умерли по моей вине.
— Вы взвалили на свои плечи многое. Но Нам сказали, что там был один особенный ребенок. Вы можете назвать ее имя, чтоб Мы помянули ее в молитве?
Сандос смог, но с трудом, едва слышно:
— Аскама, ваше святейшество.
На какое-то время повисло молчание, затем Калингемала Лопоре потянулся через столик, поднял склоненную голову Эмилио и своими грубоватыми, сильными пальцами вытер ему слезы. Винченцо Джулиани всегда считал Эмилио смуглым, но сейчас, когда его бледное лицо держали мощные коричневые длани, он смахивал на призрака. А потом Джулиани понял, что Сандос почти теряет сознание. Эмилио ненавидел, когда его трогали, и не выносил неожиданных прикосновений. Лопоре не мог этого знать, и Джулиани шагнул вперед, намереваясь объяснить, но тут осознал, что папа что-то говорит.
Эмилио слушал с каменным лицом, и лишь быстрые неглубокие вздохи выдавали его чувства. Джулиани не слышал слов, но увидел, как Сандос застыл, потом высвободился, встал и начал вышагивать по комнате.
— Ваше святейшество, я сделал монастырь из своего тела и сад из своей души. Камнями этой монастырской стены были мои ночи, а мои дни были строительным раствором, — произнес Эмилио на той мягкой, музыкальной латыни, которой юный Винч Джулиани восхищался и которой завидовал, когда они вместе учились. — Год за годом я строил стены. Но в центре я разбил сад, который оставил открытым небесам, и пригласил Господа прогуливаться в нем. И Бог пришел ко мне. — Дрожа, Сандос отвернулся. — Господь наполнил меня, и восторг этих минут был столь чистым и столь могучим, что монастырские стены рухнули. Мне больше не требовались стены, ваше святейшество. Господь был моей защитой. Я мог смотреть в лицо жены, которой никогда не имел, и любил всех жен. Я мог смотреть в лицо мужа, которым я никогда не был, и любил всех мужей. Я мог плясать на свадьбах, потому что пребывал в любви с Господом, и все дети были моими.
Потрясенный, Джулиани ощутил, как его глаза наполняются слезами. «Да, — подумал он. — Да».
Но когда Эмилио вновь повернулся к Калингемале Лопоре, он не плакал. Вернувшись к столу, он положил свои загубленные кисти на выщербленную поверхность, и его лицо окаменело от гнева.
— А теперь сад разорен, — прошептал он. — Жены, мужья, дети — все они мертвы. И ничего не осталось, кроме золы и костей. Где был наш Защитник? Где был Господь, ваше святейшество? Где Бог сейчас?
Ответ был немедленный и конкретный:
— В золе. В костях. В душах умерших и в детях, которые живут благодаря тебе…
— Никто не живет благодаря мне!
— Ты не прав. Я живу. Есть и другие.
— Я погибель. Я точно сифилис: принес смерть на Ракхат, — и Бог смеялся, когда меня насиловали.
— Господь плакал по тебе. Ты заплатил ужасную цену за Его план, и Господь плакал, когда просил тебя….
Сандос вскрикнул и попятился, тряся головой:
— Из всего вранья это — самое страшное! Господь не просил. Я не давал согласия. Мертвые не давали согласия. Бог не безвинен.
Это богохульство повисло в комнате, точно дым, но через секунды к нему добавились слова Иеримии.
— «Он повел меня и ввел во тьму, а не во свет. Он посадил меня в темное место, как давно умерших. И когда я взывал и вопиял, — цитировал с закрытыми глазами Геласиус III, исполненный сострадания, — Он задерживал молитву мою! Он пресытил меня горечью. Покрыл меня пеплом. Я стал посмешищем для всего народа моего, вседневною песнью их».[9]
Оцепенев, Сандос смотрел на то, чего они не могли видеть.
— Я проклят, — сказал он наконец, — и не знаю почему.
Откинувшись в кресле, Калингемала Лопоре небрежно сцепил на коленях длинные сильные пальцы, а его вера в скрытый смысл и в Божий промысел сохранила гранитную прочность.
— Ты — возлюбленный Господа, — произнес он. — И ты будешь жить, дабы увидеть, вернувшись на Ракхат, чему ты помог осуществиться.
Сандос рывком вскинул голову.
— Я не вернусь туда.
— А если тебя попросит это сделать твой начальник? — спросил Лопоре, вскинув брови и бросив взгляд на Джулиани.
Винченцо Джулиани, до этого мига забытый в своем углу, вдруг обнаружил, что смотрит в глаза Эмилио Сандоса, и впервые за пятьдесят пять лет по-настоящему испугался. Разведя руки, он покачал головой, умоляя Эмилио поверить: «Я не подговаривал его».
— Nonserviam,[10] — отвернувшись от Джулиани, сказал Сандос. — Мною больше не будут пользоваться.
— Даже если мы попросим об этом? — настаивал папа. — Да.
— Итак. Не ради ордена. Не ради Святой Церкви. Ради себя и ради Господа ты должен туда вернуться, — сказал Эмилио Сандосу Геласиус III с пугающей, веселой уверенностью. — В этих руинах тебя ожидает Бог.
Винченцо Джулиани был человеком сдержанным, привыкшим к самоконтролю. Всю взрослую жизнь он провел среди таких же, как он, людей: интеллектуальных, изощренных, космополитичных. Он читал и переписывал святых и пророков, но это… «Я тону с головой», — думал он, желая спрятаться, убраться от того, что творилось в этой комнате, бежать от ужасной милости Бога. «Но чтобы Господь с нами не говорил, дабы нам не умереть», — думал Джулиани и ощутил внезапное сочувствие к евреям на горе Синай, к Иеремии, использованному против его воли, к Петру, пытавшемуся бежать от Христа. К Эмилио.
И все же нужно было взять себя в руки, бормотать любезные объяснения и умиротворяющие извинения, сопровождая его святейшество вниз по ступеням, а затем под солнечные лучи. Вежливость обязывала предложить папе отобедать перед возвращением в Рим. Долгий опыт позволил указать дорогу в трапезную, непринужденно беседуя о неаполитанском приюте и его тристановой архитектуре, по пути указывая на произведения искусства: превосходный Караваджо — тут; весьма недурной Тициан — там. И даже ухитриться добродушно улыбнуться брату Косимо, обалдевшему от появления на его кухне верховного понтифика, вопрошающего о наличии рыбного супа, рекомендованного отцом Генералом.
Как оказалось, нашелся угорь под соусом, подаваемый на гренках, а к нему добавили «Лакрима Кристи» сорок девятого года, достопамятное и нечестивое. Отец Генерал Общества Иисуса и Святой Отец римской католической церкви без помех поели за простым деревянным столом, прямо на кухне, и дружески поболтали за чашкой капучино, вкушая пирожные, и каждый мысленно улыбался тому неупоминаемому факту, что оба известны как Черный папа: один из-за своей иезуитской сутаны, а другой благодаря цвету своей экваториальной кожи. Не упоминали они и Сандоса. И Ракхат. Вместо этого они обсудили вторые раскопки Помпеи, к которым готовы были приступить теперь, когда Везувий, похоже, удовлетворился тем, что Неаполь усвоил свой последний урок по геологическому смирению. У них были общие знакомые, и они обменялись рассказами о ватиканских политиках и административных играх. У Джулиани прибавилось уважения к человеку, пришедшему на святейший престол со стороны и сейчас искусно поворачивавшему этот древний институт к политике, которую отец Генерал находил обнадеживающей, мудрой и очень дальновидной.
Потом они прогулялись к «фиату» папы, а по неровной каменной мостовой струились их длинные тени. Усевшись в свою машину, Калингемала Лопоре потянулся к стартеру, но тут его темная рука зависла в воздухе, затем упала. Опустив оконное стекло, он несколько секунд сидел молча, глядя перед собой.
— Наверное, жаль, — заговорил он тихо, — что имелась брешь между Ватиканом и религиозным орденом со столь долгой и славной историей служения нашим предшественникам.
Джулиани оцепенел.
— Да, ваше святейшество, — молвил он ровным голосом, хотя сердце неистово заколотилось.