Пакетов не оказалось ни в ближайшей, ни в следующей. Я двинулся знакомой дорогой к аптечному складу. На этот раз ворота были закрыты. “Куда это ты? Куда это? – в испуге спрашивала Людмила.
– Это что же?” У нее была очень широкая, словно смятая переносица, и глаза казались совсем маленькими. Я оставил ее в машине, а сам пошел барабанить в калитку. Вохровец на посту стоял уже другой, но это, как выяснилось, не имело значения.
Важным было лишь то, что пакетов не оказалось и здесь. Мы купили в каком-то киоске несколько больших пластиковых бутылок воды и вернулись в больницу. Был уже второй час, но к Павлу не пускали.
Я нашел старшую медсестру, оказавшуюся молодой некрасивой женщиной с пышным многоярусным строением белокурых волос на голове. Она сидела за столом в кабинете, заполняя какие-то бумаги. Я кашлянул, и тогда она раздраженно обернулась и пальнула в меня: господи! вот ходят целый день! вы не видите, что я занята?! Я молча положил на стол деньги и только после этого высказал свою просьбу. Должно быть, я дал ей слишком много. Старшая тут же вскочила и принялась добросовестно квохтать, без конца повторяя, что именно собирается предпринять в целях улучшения ухода. “Да, и пакеты! – вспомнил я. – Я привезу послезавтра или в крайнем случае в четверг. На пару-то дней у вас найдется?” Она все кивала: “Конечно, конечно! О чем вы говорите! Конечно же! Все, что только можно!..” Глаза ее светились преданностью, и было понятно, что теперь Павел без пакета не останется: в крайнем случае она отнимет этот проклятый пакет у другого – у кого не нашлось ни копейки, чтобы дать ей. Я попятился и быстро вышел, не сказав ДО СКОРОЙ ВСТРЕЧИ; мне было одинаково противно и смотреть на нее, и понимать, что это мои деньги – деньги, протянутые моей рукой, – оказали на нее столь сокрушительное воздействие. Может быть, для нее лучше было бы не получить их и остаться такой, какой она была пять минут назад: раздраженной и злобной теткой с белой башней на башке, одинаково равнодушной к несчастьям любого. Но я знал, что этим все равно нельзя было добиться справедливости: придет кто-нибудь еще и посулит ей денег; и она возьмет их и тогда отнимет пакет у
Павла, чтобы дать другому…
Михаил Герасимович уже кончил работу и сделал все аккуратно и с умом: треснувший косяк был в четырех местах рассверлен и зашпунтован, а в дверь врезан свежеструганый кусок дерева взамен расщепленного. Проведя пальцем, я не нашел шва. Сам Михаил
Герасимович, на котором теперь поверх фиолетовой майки был надет старый пиджак с несколькими побрякивающими медалями, стоял рядом, смущенно улыбаясь и разглядывая свою работу с таким видом, словно и не ожидал, что все так ловко выйдет. Деньги он поначалу недоуменно крутил в руках, а потом свыкся, свернул трубочкой и сунул в нагрудный карман.
– Отлично, отлично, – в третий раз устало повторял я. – Просто очень хорошо.
– Нет, Серега, ты посмотри: бобышка-то какая!.. – не унимался он. – Я ведь что? Я хватился: нет бобышки! Ну, к Петровичу – так и так, мол, выручай! Да за такую бобышку ста сот не жалко!
– Знатная бобышка. Ну спасибо…
– Нет, ты взгляни: лучше новой дверь-то! А? На дубовых шпунтах!
В конце концов он удалился, несказанно довольный, и было похоже, что сегодня его ожидало еще много радостей.
Я отцепил от связки один ключ, чтобы оставить себе, а другие три протянул Людмиле. Замок открылся с масляным пощелкиванием.
Пройдя в комнату и оглянувшись, Людмила сонно протянула:
“Та-а-а-а-а-ак…” – и сомнамбулическим движением подоткнула длинный подол своего вязаного платья. Это могло бы придать ее внешности игривый вид, если бы не сине-черные узлы варикозных вен на обнажившихся толстых ногах. Уже через секунду она с места в карьер принялась вывозить грязь с той носорожьей бабьей ухваткой, что всегда наводила меня на мысли о конце света. Все вокруг нее рушилось, падало и затем вставало обновленным – как из огня чистилища; сначала она смела мусор, подняв столбы пыли, а потом наплескала из ведра воды и стала яростно гонять ее по линолеуму большой грязной тряпкой. Время от времени с ее губ слетали непечатные идиомы – это случалось в те моменты, когда
Людмила в очередной раз сталкивалась с вопиющими, на ее взгляд, примерами неряшества. “Ну уж нет, с балконом я не буду разбираться, ну его, пускай Вика”, – сказала она и немедленно полезла туда, гремя стеклом и железом, и стала со скрежетом выдирать что-то из горы тлелого хлама и шумно кидать вниз. “Это что же, – выкрикивала она время от времени, заглядывая на секунду в комнату раскрасневшимся лицом. – Это что же! Из больницы выйдет, так ему и посидеть на воздухе негде!” Затем опять несколько минут была видна за мутными стеклами только ее большая мужичья фигура да вновь слышался тот же самый скрежет и уханье падающих предметов. “Как же ему после операции на четвертый-то этаж пехом! – ненадолго всунувшись, возмущенно спрашивала она. – Это что ж за гуляние! Не натаскаешься!..”
Потом она ринулась искать Вику и скоро привела ее. Я услышал неразборчивый крик, поначалу доносившийся с лестницы. “Ты видишь? – спрашивала Людмила у племянницы, стоявшей в дверях с тупым и взъерошенным видом. – Ты видишь, до чего ты довела?
Видишь? Обокрали тебя? Вот какое несчастье! А почему я тут два часа твое говно вывозила?! Ты как себя ведешь?! Ты как жить-то будешь? Ты с голоду сдохнуть хочешь? Под забором околеть?.. Все!
Хватит! Собирайся, ко мне поедешь! Пока Павел в больнице, будешь у меня жить! Быстро, я сказала! Что – „нет”?! Я тебе дам „нет”!
Я тебе сейчас такое дам „нет”, что ты света белого не взвидишь!
Быстро! Ты хочешь тут остатки порушить, сучка?! Где твои шмотки?! Дожилась!.. Вот мать-то небось радуется, на тебя глядючи! Смотрит сейчас с облачка – как там моя дочка? А дочка вот вам – пожалуйста! Спасибо, что не пьяная! Тебе Павла не жалко?! Себя-то не жалко тебе?! Павел из больницы выйдет – как жить будете?! Телевизор – украли! Телефон – украли! Ты почему не работаешь? Почему, я тебя спрашиваю! Как жить-то будете?! Все друзей сюда водила, лахудра! Доводилась! Хорошо, саму-то не убили! Да, может, и лучше было бы – убили и убили, ничего не поделаешь: поплакали бы, похоронили, да и дело с концом! Чем на твою опухшую-то рожу смотреть!.. Быстро собирайся, я тебе говорю!.. Стой, погоди!.. беги вниз, перетаскай из-под балкона все на помойку! Быстро!..”
Напуганная Вика, хлюпая носом (плачущей она становилась почему-то похожа на старуху, – должно быть, из-за выражения полной беспомощности, что накатывало на мокрое лицо) и так же по-старушечьи покряхтывая, чтобы сдержать рыдания, поплелась вниз, а Людмила устало села к столу, закурила и стала говорить, что девочкой Вика была просто прелесть, не налюбуешься: славная такая девчушка; а теперь видишь как – совсем от рук отбилась, лахудра. И еще – что Вика похожа на воду: куда ее вольешь, такую форму она и принимает: если дураки кругом, так и она дура, если злые – так и она злая, а если живет с нормальными людьми, тогда и сама становится совсем другой, и нельзя заподозрить, что она может быть злой и пьяной дурой… И что ей племянницу жалко: уж очень она неудалая, все у нее наперекосяк, вся жизнь, просто сил нет смотреть; уж ей под тридцать, а что у нее есть? И что, мол, не дай бог, с Павлом что случись, так даже дачу получит Танька,
Павлова дочь, хоть он с ней жил всего до году, а потом только видел пару раз, да и то, можно сказать, случайно; а с Викой сколько лет бок о бок, одной семьей бытовали, заместо отца ей был, а она ему – дочерью; и все равно Вика ничего не получит, потому что такие дурацкие у нас законы; хотя, конечно, если разбираться, то Вике эта дача куда как нужнее; да и вообще это во всех отношениях было бы справедливее, потому что Вика там и горбатилась, и все, и Павлу помогала – взять хотя бы, как таскали они вдвоем туда сетки от кроватей: Павел привез их поначалу домой, в квартиру – ведь сарая-то еще в ту пору не было, – взволок и поставил на балконе; а потом уж они с Викой