Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Ну и как всегда, – сказал Павел. – Неделю поработала спокойно, пока никого не знала… Что там за работа-то вахтером? – сиди себе восемь часов книжку читай!.. А потом присиделась, и пошло: шоферы с ней познакомились, каждый день веселье… вот и уволили к чертовой матери. Я ей говорил: от тебя зависит. – Он бросил окурок, вздохнул и добавил: – Ей тоже, знаешь, теперь не сладко.

Мать есть мать, никуда не денешься. Ну, помянем.

Мы выпили.

– Сидит на шее у меня теперь, зараза, – сказал Павел морщась. -

Нет бы работать пойти. Что я получаю? – Он пожал плечами. – У нас же вон чего: то денег нет, то есть, да не все… то вон хотели зарплату тарелками выдавать. Сделали для фарфорового завода какую-то работу, он и расплатился тарелками. Бартер. А на черта мне эти тарелки? – спросил он и замолчал, глядя на меня, и мне в качестве ответа пришлось пожать плечами. – Я вон на похороны-то у Вальки Семенихина деньги занимал. Валька

Семенихин-то ее, – (он кивнул на могилу), – двоюродный брат… бабы Шуры сын… да ты не знаешь. Он майор милицейский, хороший мужик.

– Денег я тебе привез.

– Не надо, зачем, – спокойно удивился он. – Я и те-то тебе никак не отдам… Видишь как. То одно, то другое.

Я достал конверт.

– Ну спасибо, – сказал Павел безрадостно. – Это сколько же здесь на наши? Ага. Значит, Вальке я верну сразу… и еще там кое-чего. Спасибо.

Часам к двенадцати выглянуло солнце, и все вокруг немного повеселело.

– А знаешь, – воодушевился вдруг Павел. Лицо его оживилось, и он смотрел на меня с неясной надеждой. – Рванем на дачу? Айда? Это близко.

Мы постояли еще несколько минут у могилы, а потом повернулись и пошли назад, к воротам и остановке.

Дача была на другом конце города, далеко от кладбища, да зато близко от Павлова жилья. Сойдя на конечной, двинулись по кривой дорожке вдоль заборов и покосившихся стен серых сараев; и скоро вышли на край пологого старого оврага.

Очень широкий, он мягко сползал вниз, к тинистой речушке. По бортам оврага лепились мелкие домишки в палисадниках, тянулись столбы с проводами. Сам овраг был разбит на участки сотки по три, по четыре, отгороженные друг от друга где веревками, где проволоками на палках и столбиках. Сверху казалось, что участки все кособокие; должно быть, так оно и было. Снега уже нигде не осталось – склоны под солнцем были зеленые, живые, а вскопанные квадраты резко выделялись влажной чернотой. Кое-где стояли и дома: на каких участках более или менее настоящие – маленькие щитовые домики с крылечками; но больше было корявых хибар, собранных из старых дверей, почернелых расщеперенных досок и ржавых листов утильного железа.

Мы спустились по натоптанной грязной тропинке и остановились у одной из таких.

– Во-о-от!.. – воркующе протянул Павел. – Вот и дома! Добрались.

Видишь, там у меня чесночок был в прошлом году… и в этом посажу.

Он с удовольствием озирался, оглядывая свою землю. Земли было немного: неправильной формы лоскут, глядя на который я невольно вспомнил дядюшку Порея. Павел открутил проволочку, которой была замкнута фанерная дверь на ременных петлях, распахнул ее, и мы, пригнувшись, вошли в темную сараюшку. Там на нескольких обколотых кирпичах, как на ножках, плашмя лежала ржавая панцирная сетка, несколько чурбаков и ящиков; большая часть помещения была завалена каким-то неразличимым хламом, предназначавшимся, должно быть, для дальнейшего строительства, но пока еще невостребованным. Голубоватые спицы света из дырявой крыши разбивались на бугристом земляном полу в неровные пятаки.

Павел поставил один из ящиков на попа и постелил газету, которую вытащил откуда-то из горы этого самого хлама: оказывается, там был тайник, куда приходилось прятать от окрестных воров все мало-мальски ценное – несколько рюмок, солонку, нож без ручки; а газета, как предмет совсем уж бросовый, лежала в тайнике просто для комплекта.

Мы долго сидели на чурбаках: допивали водку, доедали хлеб и лук; то и дело начинали рассказывать друг другу о том, что происходило в тот год или полтора, что не виделись, и вдруг оказывалось, что ничего интересного не происходило – так, чередование мелких забот и обязательств, о которых неловко вспоминать, потому что они не стоят внимания даже близкого человека, – и поэтому слов говорилось довольно мало; а солнце ползло по небу мимо: сначала оно светило в распахнутую дверь, а потом перестало, но пологий склон оврага оставался по-прежнему золотист и зелен. Было тихо, безветренно, казалось, что уже совсем тепло; яркий солнечный свет и алкоголь вызывали во мне стихийное, животное довольство – и еще какие-то смутные мысли о том, что жизнь все-таки разумна, хоть и непоправима. Павел не пьянел, а только становился рассудительнее.

На следующий день я уехал. Я стоял у окна электрички и смотрел на Павла: лицо его было темным и осунувшимся, и даже те несколько рюмок, что он выпил с утра, не сделали его розовее.

Поезд заскрипел и двинулся, Павел пошел было следом, но потом прощально махнул и тут же отвернулся – и я видел только его сгорбленную спину в болоньевом плаще. Я сел на дерматиновое сиденье и закрыл глаза. Легли поздно, да и спал я плохо, бесконечно ворочаясь и пряча нос то так, то этак; это были поиски пятого угла, потому что не только постель, но и вся квартира пропиталась навязчивой, отчетливой вонью – запахом застарелой сырости, прогорклого табачного дыма, вообще чего-то несвежего. Может быть, если б в погожий день раскрыть настежь все окна, да вывесить тряпье на балкон под солнце, да помыть окна и полы, все стало бы выглядеть иначе; но сейчас это была затхлая грязная квартирка из двух конурок-комнат. Здесь и прежде не было видно признаков богатства или следов чрезмерной аккуратности; а с тех пор, как я в последний раз приезжал в

Ковалец, жизнь тут окончательно похилилась: все, кроме нескольких насущных предметов, впрямую необходимых для поддержания жизни (плита, водопроводный кран, две кастрюльки, чайник и телевизор, хрипло комментирующий передвижение по экрану каких-то дрожащих привидений), пришло в совершенную негодность.

Если полочка, то висящая наискось, потому, вероятно, что кто-то ее случайно шибанул, да так и оставил; если унитаз, то расколотый; если бачок, то такой, в который, чтобы спустить воду, нужно по локоть сунуть руку и нащупать резинку на дне; если окно – то без пары стекол во внутренних створках; если шпингалет – то не способный ничего закрыть… Я проснулся от каких-то лязгающих звуков с кухни и чертыхнулся сквозь сон, подумав, что Аня снова взялась за свое. Но Аня умерла две недели назад: Павел вернулся вечером с работы и нашел ее на диване в мирной сонной позе, ничуть не выдававшей того, что сон этот наступил навсегда. Я потряс головой и сел на постели. Одевшись, вышел на кухню. Было около девяти. Павел покрикивал на Вику,

Вика беззлобно огрызалась, а общий смысл их торопливой утренней деятельности сводился к тому, чтобы пожарить нарезанную синими кусками утку и сварить картошку-чугунку.

– Вот сейчас, сейчас, – говорил Павел. – Сейчас будет готово, накормим тебя.

Потом мы ели утку, Павел немного выпил, Вика иногда что-то произносила по-своему – очень быстрым и скомканным говором, и мне, если я хотел узнать, что именно, приходилось переспрашивать. Скоро у Павла возникла идея снова поехать на кладбище, а уж оттуда на вокзал, и я согласился – потому что к тому времени готов был ехать куда угодно, только бы уехать. И вдруг Вика вскочила и стала торопливо, чуть ли не бегом, ходить из кухни в комнату и обратно, и если ей на пути попадались какие-нибудь вещи – одежда или подушка, – она злым швырком перекидывала их с места на место. При этом, заскочив в кухню, она сердито проговаривала что-то неразборчивое, обиженно глядя исподлобья, и тут же резко – так что толстая коса описывала полукруг – разворачивалась и вылетала в коридор.

– Ты тоже, что ли, хочешь ехать? – недоуменно спросил Павел. -

Ты бы так и сказала; поедем, конечно.

Вика тут же успокоилась и села, а Павел объяснил: “Пусть уж с нами едет; мать есть мать, чего же ты хочешь”, – словно я противился тому, чтобы Вика ехала с нами.

16
{"b":"103294","o":1}