И встал.
Вчера мы привычно умотались, рано легли, рано встали, полчаса дремали на тряской скамье в шумном чреве водометного катера, норовя урвать еще минуту сна и потому то и дело валясь друг на друга, а теперь довольно весело раскатали два штабеля и сели на пять минут перекурить.
И вот нба тебе – зачем ихнего Юрку в колодец.
Потом-то мы узнали – точно, вчера вечером после танцев была драка, а после драки какие-то нехорошие продолжения, и Юрку Саломатина ударили чем-то сзади по башке. После чего для простоты кинули в колодец. Где он должен был захлебнуться. Но он почему-то не захлебнулся. И когда пришел в себя и каким-то образом выбрался, то сказал, что дрался с кавказцами, которые строят коровник.
Но все это уже потом выяснилось.
Я тоже встал. И Боря встал. И те, у лодок, все разом встали и даже, кажется, немного подались вперед – ну, как подаются бегуны перед самым стартом.
Никто не говорил ни слова.
Пришелец поднял руку и ладонью провел по лицу, как будто хотел проснуться.
– Ну хорошо, мужики, – сипло сказал он. – Вижу, не вы… а то бы, конечно…
Он махнул рукой, повернулся и пошел к лодкам.
Через минуту они отчалили и двинулись дальше.
Стихи
Когда налетал ветерок, листва чинар шелестела, и круглые пятна солнца блуждали по колченогому столу с двумя мутными стаканами и солонкой. Я рассказывал, а в голове крутилось где-то подхваченное недавно: погодка-то какая валютная!.. валютная какая погодка!..
Зиё (см.) похудел. Он и прежде был худым, а теперь старый пиджак тут и там провисал на нем, будто стал на два размера больше.
Я поднялся, подошел к прилавку и взял еще по пятьдесят. В корявой алюминиевой миске горой лежала канибадамская редька, порубленная недоброй рукой чайханщика. Я прихватил несколько кусочков.
– Да, – сказал Зиё, когда я поставил стаканы на стол. – Давай выпьем! Давай!.. Ты помнишь, как мы сидели на этом самом месте лет десять назад? Помнишь?
Разумеется, я помнил.
– Давай, – сказал я.
Десять лет назад… Что было десять лет назад?
Зиё был молодым талантливым поэтом, а я переводил его стихи на русский. Это было очень важным делом. Он звонил мне и говорил:
"Слушай! Я написал стихи… там такой образ… тебе понравится!..
Мои взгляды превращаются в бабочек… понимаешь? И когда она идет, вокруг нее все время вьются бабочки! бабочки! порхают возле лица! возле груди!.. и она удивляется: откуда столько бабочек? А это просто мои взгляды!.. Переведешь?" И я бросал все другие дела, потому что мне хотелось это перевести, и переводил, и снова мы не могли нигде ничего напечатать.
Потому что про бабочек было неактуально.
Что еще было десять лет назад?
Зиё притаскивал кипы подстрочников, и мы читали их вместе вслух – звонить из Москвы в случае каких-либо неясностей было накладно.
– Что это значит? – спрашивал я, раздраженный мыслями о том, что всю эту бессвязицу мне придется излагать чеканными ямбами… анапестами… хореями… или руководствуясь надписями на полях:
"Свободное стихи но имеет ритмы и рифмы".
В подстрочном переводе они выглядели ужасно. Только моя вера в Зиё позволяла сохранять убеждение, что стихи все же хороши! что я подниму их из пепла, и бабочки полетят по-русски!
– Найди ты себе человека, который хоть немного знает русский язык!
Кто это переводил? Отставной парикмахер? Что это значит: "Глаза твои имеют пение синими огнями души"? Это просто бред сумасшедшего!
– Почему? – обижался Зиё.
– Потому что нормальные люди так не говорят! Где оригинал? Дай оригинал! С оригинала буду переводить!
– Ты не знаешь язык (см.) в совершенстве, – вздыхал Зиё.
– Ах, я не знаю язык в совершенстве?! Ну и что? Подстрочника хуже, чем этот, я бы все равно не сделал!
– Подожди! Ну что ты кричишь?..
Вздыхая, Зиё раскрывал свою таджикскую рукопись и начинал в ней копаться с тем озабоченным выражением лица, с каким собаки роют норы.
– Сейчас, сейчас, – бормотал он. – Где-то здесь… что-то не могу найти. Сейчас, сейчас…
Текст не попадался, а искать ему надоедало, и тогда он отшвыривал папку и говорил возмущенно:
– Нет, а что здесь непонятно? По-моему, все понятно!
Выхватывал у меня страничку с обсуждаемым куском подстрочного перевода и заунывно выпевал, надеясь, видимо, красотой произношения поднять возможности моего слабого мозга до уровня понимания этих простых вещей:
– Глаза-а-а-а твои име-е-еют пе-е-е-ение си-и-иними огнями души-и-и-и!..
…А потом стихи Зиё пошли на "ура"… а потом началась война и разруха, и вообще все на свете стало неактуально.
Мы выпили. Редька хрустела. Сочная была редька.
– А знаешь, – задумчиво и печально сказал Зиё, покручивая в пальцах пустой стакан. Я бы знаешь что?.. Я бы взял вот так… – Он поднес его ко рту. – Взял бы вот так сердце каждого из них… и пил бы кровь… понемногу… по капельке!..
Губы его подрагивали.
Что я мог сказать ему? "Бедный Зиё! Из кого ты можешь пить кровь! Из тебя самого выпили всю кровь!.."
– Да уж, – сказал я вместо этого. – Десять лет!.. Как будто сто лет прошло.
Так мы провели еще полчаса. Потом Зиё заторопился.
– Да ладно, – сказал я. – Посиди спокойно пять минут. Что тебе эта редакция! Тоже мне – газетчик! Эти ваши газеты мне даже задницу раздражают. Лучше бы стихи писал!
Я сказал это и тут же понял, что мою невеселую шутку нельзя назвать удачной.
Зиё странно посмотрел на меня.
– Э-э-э! Ты еще помнишь, что я писал стихи? – спросил он, усмехаясь.
– Ты последний человек, который помнит, что я писал стихи. Кто еще здесь помнит, что было время, когда мы писали стихи?
Стоп-кран
Мы с Борей возвращались со сплавных работ (см.). Стояла жара и бескормица, особенно заметная в те годы страннику. Нищий город
Соликамск, в котором мы оказались после долгого путешествия из камской глубинки на перекладных, выглядел полуобморочным и зыбким.
Храмы с серыми куполами на длинных тонких барабанах только подчеркивали это ощущение.
Поезд тоже был заплеванным, серым – простой пассажирский поезд, тормозивший у каждого столба, а на больших станциях – где-нибудь на задворках. Проводницами выступали две мелкие девчушки. Они, как выяснилось, учились в соответствующем ПТУ и проходили производственную практику. Немногочисленные пассажиры (мы, например, ехали вдвоем в четырехместном купе) тускло смотрели в немытые окна и негромко ворчали насчет туалетной грязи. В коридоре тоже не мешало бы подмести. Впрочем, когда возвращаешься, все это уже почти не играет роли.
Поскольку мы с Борей не ворчали, а, напротив, оказывали юным проводницам знаки внимания, скоро они совсем забросили свои дела, сунули веник под нижнюю полку и перестали заботиться как о проверке билетов, так и об открывании дверей на станциях и полустанках.
Последнее неоднократно вызывало тарарам, производимый каким-нибудь случайным и совсем необязательным пассажиром, который вместе со своим облезлым чемоданом бился о бездушное железо либо с той, либо с другой стороны на какой-нибудь минутной стоянке.
Забыв об исполнении должностных обязательств, девушки полдня просидели в нашем купе, ошалело слушая необязательный треп под перебор гитарных струн.
На какой-то станции мы решили пробежаться до станционного буфета.
Когда мы вышли обратно на перрон из дверей вокзала, овеянного запахом хлорки и кислого борща, последний вагон нашего поезда, уныло погромыхивая, опережал нас метров на двадцать.
Мы ринулись за ним.
Неожиданно поезд подпрыгнул, осел и остановился. Кто-то сорвал кран тормоза.
Понимая, что в любую секунду мы можем подняться в любой вагон, из дверей которых выглядывали удивленные кондукторши, мы спешили к нашему собственному – второму по счету от головы состава. Я помахивал двумя бутылками кефира, а Боря – куском неожиданно добытого колбасного сыра.