Режим дня был неизменен и прост. Я вставал в половине восьмого.
В восемь садился за стол, оживлял ноутбук и, позевывая, с отвращением перечитывал последние куски из того, что было написано ранее. Поднести пальцы к клавиатуре не было никакой возможности.
В девять я спускался в зимний сад, где к тому времени был накрыт завтрак.
Выпив две чашки кофе (см.), от которого в голове загоралась лампочка, и захватив кое-какой тормозок, я поднимался к себе, садился за стол и…
И, как водится, переступал порог ада.
В двенадцать я проглатывал половину бутербродов. Понятно, что чай
(см.) я пил беспрестанно.
В четыре я последний раз бил по какой-нибудь клавише (обычно уже не имело значения, по какой именно), вскакивал, чувствуя мелкую дрожь во всем теле и воспаленное трепетание в затылке (все-таки эти сковородки даром не проходят!), с отвращением доедал бутерброды и падал на постель.
Двадцать минут сна приводили меня в чувство, и кроссовки я зашнуровывал именно в том состоянии лихорадочного веселья, в каком
Маргарита вопила, пролетая над улицами: "Свободна!"
Прогулка занимала около двух с половиной часов. Первые четырнадцать километров – малый круг – вели меня по тенистым берегам перетекающих друг в друга озер в мимолетных компаниях обгонявших меня велосипедистов и неспешных пешеходов, которых я сам моментально оставлял за флагом. Добавочные три, если я решался на продление маршрута, составляла пробежка по безлюдному Глиникер-парку. Здесь не было ни кустов, ни подлеска, ни следов стрижки. Вековые, в три-четыре обхвата, платаны простирали свою благословенную листву непосредственно над полянами, поросшими невысокой свежей травой.
Громадные фиолетовые буки доводили меня до головокружения. Я чувствовал себя марсианином. Я ложился в траву и отдавал глаза небу.
Пройдя парк насквозь, я издалека смотрел на Глиникер-брюкке – мост, соединявший прежде Восточную и Западную Германии. "Мост менял".
Только не через Сену. На Глиникер-брюкке меняли Корвалана на
Буковского, Абеля – на Пауэрса. Старая советская хохма: Бабеля на
Бебеля, Бебеля на Гегеля, Гегеля на… на кого там? Не помню.
К Замку я возвращался другой дорогой – не по берегу, а леском вдоль шоссе, мимо гольф-клуба. Разумеется, я всегда что-нибудь бормотал в ритме шагов. Здесь высятся старые буки… торчат фонари на мосту…
И я, как всегда, руки в брюки… по Глиникер-брюкке иду… Сейчас никого, а когда-то… стояли с обеих сторон… похожие, в целом, ребята… враждующих Миноборон… Там – белые звезды на синем… здесь – желтые на зеленце… та-та-та, та-та-та… покинем?.. откинем?… отринем?.. богиням?.. хрен с ним!.. Но мужество – в каждом лице!..
Часов в восемь вечера я по вполне сходной цене приобретал пакет соленой соломки и литровую бутылку легчайшего рейнского, завинченную беспонтовой жестяной крышкой, как какой-нибудь там "Байкал" черноголовского разлива.
В половине девятого я уже был чист, свеж, умиротворен – и снова садился за компьютер. Я потягивал холодное вино, слизывал крупицы соли с хрустящих палочек и читал написанное днем. Что-то правил, что-то вычеркивал. Прикидывал фронт работ на завтра. То есть я, можно сказать, снова трудился. Но это уже был не ад, конечно.
Напротив – рай.
Иногда перед сном я включал телевизор и, окончательно одурев от усталости и легчайшего рейнского, тупо смотрел немецкие новости
(см.). О том, что мне пытаются втолковать дикторы, я мог судить только по картинкам.
Постепенно дичая, я жил так почти два месяца. Я не тосковал, не скучал, мне не хотелось развлечений. Примерно раз в неделю я покидал свое узилище (см.), брел в ближайший ресторанчик и ел какой-нибудь суп. Временами я спохватывался – ведь Берлин под боком! – и мчался брать Рейхстаг или исследовать сокровища Пергамского музея. А потом снова погружался в буквы и забывал о необходимости культурной жизни…
Я смирился с тем, что единственный человек, который может постучать в мою дверь, – это фрау Марта, уборщица. Надо сказать, в Замке была довольно сложная система замков и ключей. Так, например, мой ключ открывал две двери – моей комнаты и парадную. Были ключи, открывавшие три двери, четыре и так далее. Существовали также два главных мастер-ключа, подходивших к дверям вообще всех помещений
Замка. Марта была знаменита тем, во-первых, что потеряла их и, во-вторых, что это трагическое происшествие, грозившее обойтись руководству Literarisches Colloquium Berlin чуть ли не в сорок тысяч марок, не произвело на нее совершенно никакого впечатления, – она только бодро облаяла начальника, вознамерившегося упрекнуть ее за содеянное, и заявила, что, как бы скоро ни собрались ее рассчитать, она все равно готова уволиться из этого долбаного Literarisches
Colloquium Berlin значительно раньше.
Когда я открывал, она протягивала пару рулонов туалетной бумаги и лихо подмигивала, преувеличенно громко, как говорят с глухими, повторяя одну и ту же фразу, перемежаемую замогильным хохотом:
– Fьr ka-ka!.. Ху-ху-ху!.. Fьr ka-ka!.. Ху-ху-ху!..
То еще было явленьице эта Марта…
Коротко говоря, я совершенно забыл, как живут нормальные люди.
Я барабанил по клавишам, как заяц, и носился вокруг озера, как бешеная собака, а мечтал лишь о том, чтобы закончить свою писанину, которая четвертый год тяжким грузом висела на плечах.
Потом появился Марек Шнечински. У него была месячная стипендия, он приехал из Вроцлава и, как скоро выяснилось, говорил по-русски. Мы обнаружили множество одинаково интересующих нас тем и подружились.
Марек оказался весельчаком того самого свойства, которое лично я полагаю единственно приемлемым, – меланхолического.
Вечерняя беготня по озерам и паркам заканчивалась, как и прежде, заходом в магазин. Мы покупали преимущественно круглые в сечении предметы – банки с фасолью (из нее Марек готовил чили), банки с супами (чтобы вообще ничего не готовить), банки с пивом (потому что бутылки надо сдавать, а это хлопотно) и бутылки с вином (которые мы все равно не сдавали).
Однажды при подходе к воротам Замка желтый пластиковый пакет, только что выданный мне в немецком магазине, разошелся по швам, и покупки раскатились.
Марек грустно смотрел, как я гоняюсь за ними по всей улице.
Когда я кое-как укутал их останками пакета и взял под мышку, он спросил, указывая на сверток:
– Знаешь, что это?
– Ну? – хмуро переспросил я. – Что?
Марек развел руками и печально ответил:
– Это ответ Германии на взятие Берлина…
Зиё
Когда я, в очередной раз утомленный шумом (см.) двигателей и дребезгом самолетных динамиков, возвращался из Душанбе, Женя тут же зазывал меня в свой кабинет.
Подробно изложив последние новости, касавшиеся, как правило, все более детального изучения анатомии свиньи (см.), он вкрадчиво переходил к делу:
– Ну что, понравились Зиё твои новые переводы?
– Вроде бы, – отвечал я, пожимая плечами.
– И в гостях у него был?
– Был.
– Ну?
– Что "ну"?
– Рассказывай.
– Я тебе уже сто раз рассказывал. Всегда ведь одно и то же.
– Нет, ты уж расскажи, пожалуйста.
Я вздыхал:
– Ну, хорошо. Слушай. Прихожу я, значит, к Зиё…
– Утром?
– Нет, не утром. Часам к двенадцати.
– Ага.
– Стол уже накрыт. Сидим…
– Стол какой?
– Стол как стол. Под белой скатертью. Его только при моих визитах используют. Так-то, если на минутку забегаю, он всегда в углу стоит.
Книгами завален.
– На столе что? – спрашивает он, плотоядно облизываясь.
– Как всегда. Две тарелочки с чаккой… ну, с кислым молоком. Свежая лепешка разломлена на куски…
– Какие куски?
– В смысле?
– Какой величины?
Я показываю:
– Вот такие. С пол-ладони.
– Так, – удовлетворенно кивает он.
– Разложены по всему столу. Два блюдца с изюмом и орехами. Я первым делом пробую изюм. Чмокаю, ахаю, потом спрашиваю: "Зиё, ин хуб мавиз аз кучо?" А он разводит руками и отвечает: "Аз бозор".