Лишь по временам Андрэ Шенье с увлекательным красноречием отдается новым началам; в память разрушенной Бастилии он, например, восклицает:
Содрогнулась земля и печаль позабыла,
Род людской гордо весь просиял;
Пало, все, что давно уже сгнило!
И до тронов далеких тот звук прозвучал!
Спохватились тираны, но поздно,
Зашатались венцы на них грозно!
Однако не подобные стихотворения составляют славу А. Шенье. Он славился своими элегиями, ласковыми, грустными, вроде вздохов «Юной Пленницы»:
В истории французской литературы он и занимает почетное место поэта элегического, а не эпического.
Настоящую народную поэзию, восторженную и остроумную, конечно не обузданную никакими правилами версификации, но зато нередко богатую удачным вымыслом, а подчас и необычной формой, мы находим в творениях безымянной и шумной толпы, пригретой революцией, как стрекоза — южным солнцем.
Во Франции все выражается в песне, в ней проходят и дела и люди. Конституция 1791 года не миновала водевиля, и публика огулом напевала:
Прекрасная картина:
Проступки все и козни
Решает гильотина,
Без споров и без розни.
Судить аристократа —
Свидетелей не надо,
Но тридцать штук на брата —
Давай для демократа!!
Гражданская присяга дает тоже повод к вышучиваниям и насмешкам:
Дешевле клятву принести,
Чем денег куш — внести…
Уличный певец игриво предсказывает судьбу нарождающегося феминизма:
А достигнув своих прав,
Как же им не возмечтать,
Все покажут тут свой нрав, —
Мужей дюжиной менять!!
[362]Сатира не щадила ни правой ни левой. Если вышучивалась конституция 1791 года, то король подвергался еще большим насмешкам, в особенности после возвращения его из Варенн. На это неудачное бегство королевской фамилии было написано не меньше стихов, чем по случаю Федерации. Популярные куплеты на «Луи-толстяка» распевались на всевозможные мотивы, даже на церковные!
Потом доходит очередь и до народных представителей, которых попрекают их восемнадцатью франками суточных, попадает и якобинцам и конституционным священникам, которые начинают жениться.[363] Затем идет песня «рыночных ломовиков», которые после бурной пирушки утешаются тем, что:
И праздника не может быть,
Если посуды не побить!
Февраль месяц, который в течении восемнадцати столетий несправедливо укорачивался против других, получает, наконец, благодаря автору нового календаря Ромму удовлетворение и познает сладости равенства. В комической народной песне описываются все прелести новой эры, благодаря которой еженедельный отдых превратился в ежедекадный, т. е. вместо отдохновения на седьмой день, таковое теперь наступает лишь на десятый.
Союзникам, действующим против Франции, тоже достается порядком.
И прусаки и австрийцы выставляются в песнях удирающими от французских войск во все лопатки, с коликами в животе. Натурально, что французские волонтеры воспеваются превыше небес. Из сложенных в их честь гимнов на первом месте стоит гимн Мариуса-Жозефа Шенье, известный под заглавием «Песни отправления».[364]
Даже «Дядя Дюшен», и тот разражается здорово-патриотическими песнями, конечно самого забористого содержания!
Народная муза не щадила даже суровых народных трибунов: Марата и Робеспьера.
Это был в своем роде реванш парижан, охваченных террором. Француз, кажется, никогда не бывает остроумнее и находчивее, чем когда рискует своей свободой и безопасностью. В разгар террора нельзя было вздохнуть свободно, а народ все пел, хохотал, острил, и находились даже такие молодцы, которые, уже продевая голову в очко гильотины, все еще насвистывали какой-нибудь игривый модный мотив.
Но кроме чисто политической поэзии во время революции была и другая. Под гнетом гражданских мотивов не увядал сентиментальный «незабудок», для которого всегда есть место в сердце парижанина и особенно парижанки.
Кровавая гвоздика никогда не была в силах его окончательно заглушить… Во все время революции, и, кажется, особенно в разгар террора, сентиментальность процветала как никогда. В этом нет, впрочем, ничего удивительного, так как все философское учение Руссо, положенное в основу революционных идей, усиленно проповедовало непременный возврат к природе.
Слащавая чувствительность всевозможных пасторалей, сонетов и эклог была прямым наследием натуралистических трактатов великого философа природы, Жан-Жака Руссо.
Трудно даже теперь поверить, насколько были сентиментальны люди революционного периода; растрогать их — ничего не стоило, но, конечно, только не в том, что касалось «меча закона». Зато в частной жизни они прямо изощрялись в любезностях и нежностях.
Нервная, отзывчивая публика прямо таяла от восторга перед чувствительными произведениями Фабра д'Эглантина или Флориана, и страшные санкюлоты искренно выказывали нежнейшие симпатии и интерес к какой-нибудь потерявшейся в степи пастушке или к любовным печалям Жано и Колэна…[365]
Таким образом и в области поэзии замечается снова тот же резкий контраст, представляющий характерную и исключительную особенность душевного настроения революционного общества. Все в нем неожиданно и все как будто друг другу противоречит. Ожидаешь встретить величественную эпопею — и наталкиваешься на смехотворную буффонаду; представляешь себе какого-нибудь Робеспьера кровожадным тигром — и встречаешь элегантного, аккуратного и сентиментального дворянчика; ожидаешь от Конвента одних недолговечных благоглупостей — и становишься в тупик перед величием и прочностью его творений. И наконец, наоборот, когда уже начинаешь верить в незыблемость новых основ свободы, — какой-нибудь Бонапарт внезапно и неожиданно разрушает ее зыбкий престол…
Революция оставила огромное и весьма пестрое поэтическое наследие, к сожалению, самой незначительной внутренней ценности. Неужели же великие социальные потрясения так же способны подавлять вдохновение поэтов, как может бурный ветер заглушить едва слышное пение стрекозы?..