Невзирая на такое мнение Бриссо, прозвище «гражданин» продолжало применяться ко всем без различия; даже женщин называли не иначе, как «гражданками».[311]
Слову «гражданин» повезло,[312] потому что оно дожило до Директории, которая даже зорко следила за его сохранением.
Некоторые чиновники по-видимому начали уже позволять себе употреблять слово «господин» вместо «гражданина». «Понимая все влияние, которое нередко слова имеют на дела», Директория всполошилась и немедленно издала следующий декрет:
«Желающие „господинничать“ (monsieuriser) пусть отправляются в те кружки, где допускается такое обращение, но эти личности должны прежде отказаться от службы республике».[313]
Этот декрет издан в IV году и подписан Карно. Та же Директория (хотя и не те же директора), декретом от 6-го брюмера VI года, под угрозой увольнения от должности воспретила всем военным, не исключая даже генералов, отвечать на письма, в которых их именовали бы иначе, чем гражданами. Военный министр Шерер в своем письме к Бернонвиллю с приложением означенного декрета предписывает опубликовать его в приказе по войскам и затем доносить в министерство о нарушениях декрета, если таковые обнаружатся.[314]
Оправдали ли эти строгие меры возлагавшиеся на них надежды, и почувствовались ли в обществе результаты этого социально-политического преобразования? Во всяком случае в VIII году старинные «заблуждения» всплывают вновь, и архаические формы вежливости начинают получать права гражданства, невзирая на все меры, принимавшиеся властями.
Следующий отрывок, принадлежащий перу одного из старшин присяжных заседателей и адресованный на имя «гражданина-министра внутренних дел», от 20-го плювиоза VIII года, служит иллюстрацией такого положения дела.
«Все французы делятся на граждан добрых и дурных. Чем более вторые презирают свое звание, тем более им гордятся первые. Если бы жил Мольер, этот великий поэт, прекрасно понимавший и изображавший натуру, заблуждения и смешные стороны людей, то и он, наверное, старался бы вывести из употребления наименования „господин“ и „госпожа“, столь ласкающие слух врагов революции и столь оскорбляющие слух добрых республиканцев.
К сожалению, эти наименования доныне употребляются даже в публичных актах и на сенаторской трибуне. Войдите в любое присутственное место, которое было неоднократно обещано очистить, но которое еще ни разу как следует не испытало этой чистки, и вы увидите повсюду объявление: „Здесь нет другого наименования, кроме слова гражданин“.
Но попробуйте ему поверить, и вас решительно никто не поймет, а в лучшем случае вам послужит ответом сострадательная усмешка — вот все, чего вы здесь добьетесь. Во многих войсковых частях, бывшие сержанты, бригадиры и барабанщики 1789 года, произведенные благодаря революции в штаб-офицерские чины, все тоже величают друг друга — господами!
Этому скандалу можно легко положить предел, как только этого пожелает правительство. Все дело в примере. Необходим закон, который:
1) объявил бы недействительными: все акты, в которых будут употреблены наименования: „господин“, „госпожа“ или „барышня“ и подвергал бы сверх того виновных штрафу от трехсот до тысячи франков;
2) обязал бы именовать „господином“, „госпожой“ и „барышней“: арестантов, содержащихся в тюрьмах, смирительных домах и на каторге и приговоренных к смертной казни, к содержанию в кандалах или к заточению. Немедленно вслед за провозглашением приговора председателю суда должно быть вменено в обязанность обратиться к приговоренному с следующими словами: „господин такой-то“ или „госпожа такая-то“, по закону вы имеете трехдневный срок для подачи кассационной жалобы, если только у вас имеются к тому достаточные основания». Надзирателям и всем, кому так или иначе приходится говорить с заключенными предписать под страхом двухнедельного тюремного заключения обращаться с арестантами не иначе, как именуя их «господин» или «госпожа».[315]
Вышеприведенный документ чрезвычайно поучителен. Он свидетельствует, прежде всего, что в VIII году республики, совершенно так же, как и в наши дни, несмотря на последовательные «чистки», присутственные места были такими же врагами всяких реформ, как и ныне.
Что касается затем мер, предлагаемых автором этого замечательного документа, то мы сомневаемся, чтобы они могли оказаться особенно действительными. Все попытки улучшения нравов путем широкого применения системы штрафов в конце концов всегда оказывались бесплодными, что же касается идеи «разблагородить» наименование, бывшее в продолжение целых столетий привилегией людей лучшего общества, применив его к преступникам и злодеям, то она могла зародиться только в голове человека ненормального или злобного глупца и, натурально, никогда бы не достигла своей бессмысленной цели.
ОТДЕЛ ШЕСТОЙ
РЕВОЛЮЦИОННАЯ ЛИТЕРАТУРА
ГЛАВА I
ОРАТОРЫ И ЖУРНАЛИСТЫ
«Слог — это человек», — сказал Бюффон. Это положение подтверждается многочисленными примерами из истории революционной эпохи. Язык народа, язык правителей и политиканов, язык журналистов и ораторов полны характерных оттенков, резко отмечающих отличительные особенности каждого из них. Одни бичуют остроумной и неотразимой сатирой, другие важно священнодействуют наподобие римских авгуров, третьи, наконец, отдаются вдохновенным порывам своего гения. Изречения и сочинения писателей отражают, как в зеркале, людей данной эпохи.
Заседания разных собраний и клубов встают, точно живые, перед глазами массы читателей бесчисленных газет, которые нарасхват ежедневно рвутся из рук во всем Париже, разъясняя толпе, каждая по своему, смысл непонятных декретов и сумасбродных, часто нелепых распоряжений всесильного Национального конвента. Самодержавный народ не хочет говорить иначе, как языком базара и толкучки. К чему соблюдать вежливость, подбирать выражения и следовать правилам синтаксиса? Все это за версту отдает аристократизмом. Полное равенство требует простого бесхитростного способа выражений, который ничем не напоминал бы о старом рабском режиме, когда в разговоре приходилось ломать себе голову, льстя сильным мира сего. А так как простонародные поговорки и прибаутки, «прелести водосточных канав» оскорбляют слух бывших слабонервных барынь-красавиц, то ими тем более и следует испещрять речь, повышая тон все более и более!
Картинность языка от этого не исчезает, — даже наоборот. Чем француз пошлее, тем образнее его речь; конечно, эта образность груба и даже непристойна, но зато она смешна и забавна, вроде «дубоватого» смеха Рабле! Свежий галльский дух, замученный и разжиженный в гостиных, где он когда то процветал, нашел теперь себе пристанище в народе, и если не отличается здесь афинской утонченностью, зато по прежнему блещет аттической солью. Если можно в чем-нибудь упрекнуть народный язык, то отнюдь не в банальности. Он остроумен и образен как никогда, и какими метафорами и сравнениями блещет речь, льющаяся из уст каждого санкюлота!
Роковая повозка превращается на его языке в «соседку Сансона» или в «коляску с 85 дверцами»; гильотину он зовет «национальной бритвой»; провожая безжалостными шутками процессию людей, следующих на эшафот, народ кричит им, что они едут «сунуть голову в окно», «покачаться на качелях», «испытать, каково человеку в капетовом ошейнике», «чихнуть в мешок», «спросить время в форточку» и т. д.
Гебер, издатель «Дяди Дюшена», в особенности старался распространять этот полуварварский жаргон, наречие, милое толпе.
«Он составлял свои краски и рисовал картины, свято придерживаясь природы, вдохновляясь самыми смелыми из женщин и самыми наглыми и необузданными из мужчин, изучая свои образцы на набережных и рынках, подобно тому как Мольер наблюдал маркизов при дворе, аббатов в будуарах, а ученых в академиях. И всякий совет, всякое правило, изложенные на этом беззастенчивом и порочном языке, принимались его читателями, которые ни о чем ином и не помышляли».[316]