В 1777 году Робеспьер был принят в кружок «Розы» в Аррасе, состоявший из молодых людей, связанных между собой дружбой и любовью к поэзии, к розам, а может быть, слегка и к винцу, и имевший своей целью в философских беседах разбирать учения Руссо и Вольтера. Большинство «Розатиев» предпочитало, однако, служение музам. Максимилиан Робеспьер стихотворствовал одинаково с прочими и даже довольно свободно. Сохранилось стихотворение, в котором он в старомодных и изысканных выражениях благодарит товарищей за поднесение ему знака «Розы»:
Шипы всегда сопутны розе;
Меня смущает ваш привет
И я боюсь, чтоб в грубой прозе, —
Шипом, — не вышел мой ответ.
В другом он воспевает столь дорогого сердцу Руссо крестьянина, мирно и безропотно обрабатывающего свой клочок земли и пожинающего плоды трудов своих вдали от лжи и суетности мира.[328]
Счастлив тот, кто в природе живет,
Вдалеке от сует,
Кто сам пашет, кто сеет, кто жнет,
Кому мил белый свет
И кто малым доволен.
Его скромен удел, но зато
Над собою он волен…
Таков был человек, которому революция дала наивысшую власть и наихудшую долю. Какое громадное расстояние лежит между скромным членом Арраского кружка «Розы» и тем гигантом, который громил немного времени спустя грехи самого Провидения, допускавшего столь долго торжество преступной тирании, и который смело берется создать из Франции украшение всей Вселенной!
Красноречие Робеспьера, хотя и искусственно-елейное, все же нередко отмечено большим талантом, а порой приближается прямо к пафосу. Но во всяком случае, французский Кромвель если и замечателен, то никак не своими боевыми, тактическими, активными речами: в них он умеет только хитрить и лукавить, и это-то и приводит его к погибели.
В заседании восьмого термидора, появившись в Конвенте после долгого добровольного отсутствия, он, не называя никого, стал уличать своих сотоварищей. В эту минуту всякий почувствовал над собой точно веяние крыльев ангела смерти; у каждого судорожно запершило в горле: далеко ли он пойдет и будут ли его обвинения точно сформулированы? Но Робеспьер упорно держался одних туманных намеков. Когда депутат Бурдон, приняв обвинение на свой счет, невольно вскрикнул, Робеспьер прервал свою речь только одним замечанием: «Я не называл Бурдона, но горе тому, кто сам себя выдает».[329] С этой минуты против тирана в Конвенте зародилась партия, к которой сразу примкнули все, кто считал себя затронутым его загадочными намеками.
Как оратор-философ, Робеспьер бесподобен. Может быть слишком смело сравнивать его с Бурдалу или Массильоном, но вряд ли какой-нибудь проповедник отказался бы от такого, например, красноречия, хотя и раздававшегося не с церковной кафедры, а с парламентской трибуны:
«Нет, Шомет, нет, смерть не вечный сон! Сотрите, граждане, с гробниц это изречение, начертанное святотатственной рукой, набрасывающее траурный покров на природу, лишающее последней надежды угнетенную невинность и оскверняющее самую смерть. Начертайте на них лучше слова: „смерть — есть начало бессмертия“».[330]
Этот нервный и желчный утопист, веривший в возможность практического применения «Общественного договора» Руссо, а на деле так далеко удалившийся от своего учителя, был, пожалуй, более всякого другого охвачен поветрием революционного «невроза». Его точный и прямой ум — о верности его суждений свидетельствуют все его речи в Законодательном собрании — постепенно отошел в сторону, диаметрально противоположную его исходной точке: не предлагал ли он, например, в самом начале революции отмену смертной казни?
Люди образованные способны чаще других увлекаться; Мишле вполне прав, говоря по поводу Робеспьера: «меня иногда поражает жестокость образованных людей; они доходят до крайних излишеств, до нервного бешенства, чего почти никогда не встречается среди класса, менее образованного».[331]
Якобинский диктатор и сам не заметил, как он исподволь сошел с истинного пути на ложный, которым логически должен был прийти к террору, навсегда остающемуся всецело делом его рук.
Революции требуют от тех, кто, очертя голову, бросается в их водоворот, выдающихся умственных способностей; они разжигают в них инстинкты разнородных страстей, и, чтобы создать противовес этому, нужен сильный и точный ум. А между тем, как редки эти люди, обладающие гениальным даром управления событиями, как бы грозны они не были! Мы умышленно остановились подробнее на личности Робеспьера. Это был действительно вполне законченный тип революционера, имевший затем многочисленных подражателей даже среди своих противников. Его мистицизм и религиозность, и тот высоконравственный идеал, к осуществлению которого он считал себя призванным, были в нем общи со многими политическими деятелями, правда, второстепенными, но воспитанными в тех же идеях и более или менее верными учениками того же Жан-Жака Руссо, который сам, конечно, отверг бы с презрением всю революцию при первой пролитой ею капле крови.[332] Его род красноречия создал целую школу.
Если речи некоторых из этих ораторов и отличались точностью и правильностью оборотов, зато сколько других, следуя за модой, сделали свою речь напыщенной, мало понятной, преисполненной пустословия, хотя и в них сверкало порой пламя искреннего воодушевления и трепетал дух неразрывно связанных отечества и республики. Страницы официального «Монитёра» полны речами в стиле Робеспьера. Но еще чаще ему подражают случайные ораторы, выходящие, например, на трибуну для чтения какой-нибудь петиции.
31-го плювиоза II года граждане секции «Французской гвардии» вошли в Конвент. Одни несли лопаты, заступы и тому подобные орудия, другие — котел с селитрой, громко распевая гимн в ее честь:
Иди! От врагов вероломных
Отчизну очисть навсегда,
Чтоб недругов больше народных
На ней не видать никогда…
Из санкюлотских пушек славных
Тиранов жестоких сражай,
Врагов отчизны рази главных,
Им всем, по заслугам, воздай!
Затем выступил оратор: «Санкюлоты закляли почву, по которой ступают, моля ее дать им средства поразить врагов, и земля Свободы сама обратилась на свою защиту, — и указывая на селитру, он прибавляет. — Вот сила, равная силе наших рук, — и наконец кончает. — Да исчезнут с лица земли низкие тираны! Наша селитра проложит нам широкие пути и проведет наших бесстрашных борцов к их гнилым берлогам».[333]
В другой раз был допущен в Собрание с петицией некий Дюфурни — друг Шабо. Он требует, чтобы слова «правление» и «правитель», как недостойные свободных граждан, были изъяты из французского словаря. Вот его подлинные слова: «Народ будет вполне свободен лишь тогда, когда у него исчезнет всякое воспоминание об его оковах. Когда суд разума и всеобщее равенство очистят рабский язык от слов, служивших для выражения лести и почтения и свидетельствовавших о приниженности человеческих душ под гнетом несчастий и произвола».
Все ораторы, особенно когда им приходится вербовать защитников отечества, не могут воздержаться от напоминаний об Афинах и Марафоне, Лакедемонии и Фермопилах, Швейцарии и Морате.[334] Античный мир в изобилии снабжает их всевозможными образами и воскрешает в их памяти греческую, а еще чаще римскую историю. Нельзя, впрочем, не признать, что сопротивление Дюмурье в ущельях Арионы может вполне выдержать сравненье с подвигом Леонида и его товарищей.