— Вот она, моя соломинка! — обрадовался я и бросился в моторку. — Для такого дела нужна мелкашка, чтобы перышки были целенькие. Попрошу у Парменыча, он не откажет… Интересно, а будет под чучелом написано, кто добыл эту птицу?…
Озеро проскочил быстро, но у входа в протоку винт чиркнул по коряге, и, конечно же, «полетела» шпонка. Вставлять новую — дело долгое. А до избы Парменыча не больше километра. Само собой, я пристал к берегу и пошел прямо через лес… Вдруг среди деревьев мелькнула знакомая фигура.
— Пармены-ич! — закричал я. — Стой, Пармены-ич!
Он нехотя остановился и присел на колоду. Рядом примостился Трезор.
— Ты чего… пропал? — запыхавшись, спросил я. — Бросил одного… А тут записка от Шерстнева… Что это ты какой-то?… Случилось что?…
— Случилось.
— Беда какая?
— Беда.
— Вот те раз! Что ж молчал-то? Помог бы… — чувствуя, как слабеют ноги, сказал я.
— Нет, парень, — вздохнул Парменыч, — теперь уж никто не поможет.
— Заболел, что ли?
— Я-то нет. Меня хвороба не берет… Трезорка гниет. Не жилец он боле… Кончать веду, — каким-то серым голосом сказал он.
— Да ты что, Парменыч! — вскочил я. — Как это — кончать?! Подумаешь, приболел пес. Свози к врачу, и все будет в порядке!
— Не-е, порядку тут нету… Хужее дело. Много хужее.
Парменыч положил веснушчатую руку на лобастую голову Трезора и замолчал, почесывая за ушами собаки. Да, за две недели Трезорка заметно сдал. Крупная, волчьего окраса лайка как-то обвисла, помутнели глаза, разогнулся крендель хвоста, тускло-серой стала шерсть… Парменыч помолчал, со всхлипом вздохнул и заговорил, давясь словами и захлебываясь после каждой фразы:
— Я думал чо… Ну, не чует пес зайца или там рыси боится — от старости, значит. Ему уж, почитай, годов десять… Раньше-то, бывало, как увидит рысь, кинется к дереву и так, бедный, взъерошится — того и гляди, на сучья полезет. Отвлечет так рысь-то, а я подойду сбоку и сниму спокойненько… А тут примечать начал: не чует пес зверя, совсем не чует. Ладно, думаю, может сморился. Бывает так с собаками-то — вроде как затмение на нюх находит. Потом, глядишь, и отпустит. А Трезорка день ото дня слабеет и слабеет. Сам-то этого не понимает: суетится, мечется, прыгает — а все без толку. Да-а… Дальше хуже.
Я не перебивал Парменыча. Я чувствовал, что ему надо выговориться. Ведь сколько он молчал, сколько носил на сердце эту тяжесть! Какой же я дурак! Ведь когда он спрашивал о подранках, а потом о старом лосе, так ничего и не понял. Сробел, ушел от разговора, а у Парменыча уже тогда скребли кошки… Подумать страшно, как трудно на такое решиться! Но самое странное — Парменыч не выпил «для храбрости», не подсыпал Трезору яду, не бросил в озеро.
— Так вот, говорю, дальше хуже… Медведя встретили, шатуна. На масленой дело было. Я, как назло, без ружья. Так, мало-пулька болталась. А медведь будто понимает — сел и сидит. И вроде на меня норовит податься. Я — за нож. Давай, говорю, Трезорка, выручай! А он — хвост поджал, уши прилипли, из пасти слюна. Трясется весь. К ногам жмется. И лужу напустил… Э-э, думаю, пропал пес-то. Совсем пропал. Придется самому со зверем биться. Но медведь ушел. Обругал я его покрепче — и ушел. Зверь, он ведь непривычный к соленому слову. Шибко не уважает брани. Раньше-то как сказывали: «Хочешь добыть зверя — разговаривай, как с любушкой!»
Трудно и медленно говорил Парменыч, но все же говорил. А тут вдруг замолчал. Он еще пытался что-то сказать, даже губы шевелились. Но слов не было. Забыл их Парменыч. Напрочь забыл. Он уже не видел ни меня, ни леса, ни Трезора и только сосредоточенно ковырял на пальце старую царапину. Показалась кровь. Несколько капель сорвалось на сапог, но Парменыч боли не чувствовал. Тогда Трезор потянулся к руке хозяина и лизнул рану. Кровь остановилась. А Парменыч опять хотел ковырнуть царапину. И вдруг Трезор прикрыл больное место головой. Рука Парменыча наткнулась на собачий нос… застыла, чуть подрагивая, в воздухе… и мягко опустилась на Трезоркин лоб.
— Одним словом, повез Трезора к доктору… Рак оказался. Да-а… Усыпить предлагал. Укол, дескать, и крышка. Рассердился я тогда, крепко рассердился и на доктора, и на всю ихнюю медицину. Сам лечить начал. И мед, и молоко, и кровь телячью, и травы разные — все испробовал… К бабкам водил. Есть у нас такие — вроде как заговаривают. Не верят бабкам-то, а от болящих отбоя нет. Не помогли нам бабки… А пес-то, он ведь все понимает. Винится передо мной. Лишний раз тявкнуть боится. Раньше хоть скулил по ночам. Горит ведь у него внутри-то! Не выдержал я как-то, цыкнул. Так он с тех пор почти не спит: меня боится потревожить. Забудется чуток, засопит эдак ровно, спокойно, потом притихнет: боль, видно, подкрадывается. Тут и человек застонет! А Трезорка только всхлипнет. Кротко так, по-детски. Всю душу выворачивает!
— Пармепыч, — предложил я, — может, того… Может, я… его. А?… Не трави ты себя.
Парменыч помолчал. Застегнул ворот чистой белой рубахи. Поправил на Трезорке новый кожаный ошейник. Встал. Взвел курки… Долго стряхивал с рукава какого-то паучка… Сделал шаг… Второй.
Трезор поднялся медленно, трудно. А потом встряхнулся и быстро пошел за хозяином! Неверные шаги Парменыча совсем не сочетались с легким, стремительным ходом Трезорки. Он поднял свою умную морду. Как-то особенно заливисто тявкнул. И так закрутил хвостом, что я всей похолодевшей кожей почувствовал, как он собирает все свои собачьи силы, чтобы подбодрить хозяина и запомниться не больным и шелудивым, а вот таким озорным, веселым и сильным псом.
Но вдруг я увидел Трезоркины глаза. Даже не глаза, а веки. Они так жалко дрожали, что я не выдержал и отвернулся.
Парменыч остановился. Потоптался… И заговорил тусклым, скрипучим голосом, часто сглатывая воздух:
— На добром слове… Конешно… Вот. Не дай тебе бог! Но если придется, то — сам. Чистое это дело. Святое. Никому! Сам!
Два дня звенело у меня в ушах от этого выстрела. А потом пошел к Парменычу за помощью — ни гусей, ни лебедя я так и не добыл. Выскочил из лодки, взобрался на крутой берег и… замер. Парменыч бегал вокруг дерева. Он то и дело терял галоши, семенил за ними, припадая на стоптанные пятки, и все время похохатывал. А за ним с веселым, задиристым лаем носился серовато-черный крепенький щенок. Увидев меня, Парменыч сгреб его в охапку и пошел навстречу. Щенок сердито урчал и пытался вцепиться в веснушчатый палец хозяина.
— Трезоркин сын, — ласково сказал Парменыч. — Похож?…
Тем временем щенок вцепился в палец, и Парменыч скривился от боли. Трезоркин сын виновато свесил уши и лизнул палец хозяина.
ВЛАДИМИР МИХАНОВСКИЙ
СТЕНА
Фантастическая повесть
Мыс почти правильным полукругом уходил в море. Интересно, кому пришла в голову не слишком умная мысль устроить именно здесь киберсвалку? Ведь это место самой природой предназначено под причал. Теперь, когда Мировой океан по населению обогнал сушу, удобные причалы стали необходимы людям, как кислород.
Море всегда навевало на меня раздумье. Я медленно шел берегом, прибой лениво шевелил гальку, следы моих ног мгновенно наполнялись водой. На широкий лоб моря набегали белые морщины волн. Немало повидало оно на своем веку. Шаль, песок не хранит следов, — он, наверно, о многом мог бы рассказать. О том, например, как проходил здесь мой коренастый пращур в свисающей с плеча медвежьей шкуре, со шрамом на виске, оставленным страшными когтями…
Быть может, именно здесь первое пресмыкающееся вылезло из теплых и ласковых морских глубин на обжигающий жесткий песок, под огненные лучи мохнатого рыжего зверя, изготовившегося к прыжку в недосягаемо высоком небе?
А может, еще в те времена, когда и жизни на Земле не было, на эту гладь, близ грани тверди и прибоя, опускались корабли инопланетных мыслящих существ?
Давным-давно, на заре времен, жизнь вашей молодой планеты шагнула на сушу из своей колыбели — Мирового океана. Не этому ли отважному шагу обязана земная жизнь своим невиданно пышным расцветом?