— На мыло их! Всех на мыло. Гробы.
И свистел. Пока я не огрызнулся:
— Помолчал бы!
— Молчу, дедушка, — ответил парень непочтительно, но свистеть перестал.
Когда кончился перерыв, я спустился в раздевалку. Я понял, что до конца мне не досидеть. Мной овладело отвратительное чувство предопределенности. Все было ясно. И даже не потому, что наши плохо играли. Хуже, чем литовцы. Просто они уже знали, что проиграют. Вот и все. И я знал. И я пошел в раздевалку, чтобы, когда все уйдут, положить форму на скамью и оставить записку с извинениями за задержку.
В раздевалку меня пропустили. Вернее, вход в нее никем не охранялся. Да и кому какое дело до пустой раздевалки, когда все решается на площадке.
Я вошел в комнату. У скамьи стояли в ряд знакомые сумки «Адидас». Наверно, это какая-то авиакомпания. Я узнал пиджак Толи, брошенный в углу. И я представил себе раздевалку на базе, там, под соснами. Она была меньше, темнее, а так — такая же.
Я вынул из сумки форму и кеды и положил их на скамью. Надо было написать записку. Из зала донесся свист и шум. Игра началась. Где же ручка? Ручки не было. Оставить форму без записки? Придется. Я развернул майку с номером «22». И мне захотелось ее примерить. Но это было глупое желание. И я положил майку па скамью.
— Пришли? — спросил доктор. Он появился в комнате бесшумно.
— Да. Вот хорошо, что вы здесь! А то я не смог написать записку. Я возвращаю форму. Казенную.
И я попытался улыбнуться. Хотя получилась, наверно, довольно жалкая улыбка.
— Кладите, — сказал доктор. — Без записки обойдемся.
— Все кончено? — спросил я.
— Почти, — ответил доктор. — Чудес не бывает.
А когда я направился к двери, он спросил вдруг:
— А вы, Коленкин, не хотели бы сейчас выйти на площадку?
— Что?
— Выйти на площадку. Я бы разрешил.
Вместо того чтобы засмеяться, отшутиться, я сказал почему-то:
— Мне нельзя. Я не заявлен на игру.
— Вы же еще пока член команды. За суматохой последних дней никто не удосужился вас уволить.
— Но я не заявлен на эту игру.
— Заявлены.
— Как так?
— Перед началом я успел внести вас в протокол. Я сказал тренеру, что вы обещали прийти.
— Не может быть!
— Я сказал не наверняка. Но у нас все равно короткая скамейка. Было свободное место.
— И он внес?
— Внес. Сказал, что пускай вы условно будете. Вдруг поможет. Мы все становимся суеверными перед игрой.
И вдруг я понял, что раздеваюсь. Что я быстро стаскиваю брюки, спешу, раздеваюсь, потому что время идет, ребята играют там, а я прохлаждаюсь за абстрактными беседами с доктором, который меня недолюбливает, зато он хороший психолог. И я вдруг подумал, что, может быть, я с того момента, как вышел из дому с формой в сумке, уже был внутренне готов к бессмысленному поступку. К сумасшедшему поступку.
— Не волнуйтесь, — сказал доктор. — Вряд ли ваше появление поможет. И когда выйдете, не обращайте внимания на зрителей. Они могут весьма оживленно прореагировать на ваше появление. Не смущайтесь.
— Да черт с ними со всеми! — вдруг взъярился я. — Ничего со мной не случится.
Я зашнуровывал кеды, шнурки путались в пальцах, но доктор замолчал и только кашлянул деликатно, когда я рванулся не к той двери.
А дальше я потерял ощущение времени. Я помню только, что доктор шел впереди меня и оглядывался ежесекундно. Я помню, что оказался в ревущем зале, который вначале не обратил па меня внимания, потому что все смотрели на площадку. Я услышал, как Валя сказала:
— Гера! Герочка!
Я увидел, как Андрей Захарович обернулся ко мне и с глупой улыбкой сказал:
— Ты чего же!
Он подошел и взял меня за плечо, чтобы увериться в моей реальности. И не отпускал, больно давя плечо пальцами. Он ждал перерыва в игре, чтобы вытолкнуть меня на площадку. Краем уха я слышал, как сидевшие на скамье потные, измученные ребята говорили вразнобой: «Привет», «Здравствуй, Гера». Некоторые пытались встать, но массажист посадил их на место. Раздался свисток. Нам били штрафной.
И я пошел, подтолкнутый тренером, на открытое лобное место. И навстречу мне тяжело плелся Иванов, увидел меня, ничуть не удивился и шлепнул меня по спине, как бы передавая эстафету. И тут зал захохотал. Насмешливо и зло. И не только надо мной смеялись разочарованные игрой люди — смеялись над командой, потому что поняли, что команде совершенно некого поставить на игру. И я бы, может, и дрогнул, я даже остановился на мгновение, задавленный смехом, но высокий, пронзительный голос — по-моему, Тамарин голос — прорвался сквозь смех:
— Давай, Гера!
Судья посмотрел на меня недоверчиво. Подбежал к судейскому столику. Но Андрей Захарович, видно, предвидел такую реакцию и уже стоял там, наклонившись к судьям, и водил пальцем по протоколу.
Надо мной стоял Толя.
— Как мяч будет у меня, — шепнул он, и шепот отлично донесся до меня сквозь ставший далеким и не относящимся ко мне шум, — беги к их кольцу. И останавливайся. Ясно? С мячом не бегай. Пробежка будет.
Он помнил о моем позоре. Но я не обиделся. Сейчас важно было одно — играть. Я успел посмотреть на табло. Литовцы были впереди на четырнадцать очков. И оставалось шестнадцать минут с секундами. Литовцы перебрасывались веселыми словами. Я на них не обижался. Они были уверены в победе, тем более легкой, потому что меня они за игрока не считали.
Наконец судья вернулся на площадку. Он был удовлетворен. Хоть и заинтригован. Литовец подобрал мяч и кинул. Мяч прошел мимо. Литовец кинул второй раз. Мяч провалился в корзину. В зале раздались аплодисменты. Я глубоко вздохнул. Я не должен был уставать. А красиво ли я бегаю или нет — я не на сцене Большого театра. И я улыбнулся.
Я успел пробежать полплощадки и обернулся к Толе. Он кинул мне мяч из-под нашего щита. Я протянул руки, забыв дать им поправку на то, что мяч влажный от потных ладоней. Я не учел этого. Мяч выскользнул из рук и покатился по площадке.
Какой поднялся свист! Какой был хохот! Хохотал стадион. Хохотала вся вторая программа телевидения. Хохотали миллионы людей. А я не умер со стыда. Я знал, что в следующий раз я учту, что мяч влажный. И он не выскользнет из рук. Только бы Андрей Захарович не испугался. И я нашел его глазами и кивнул ему. Тренер был бледен. Он смотрел мимо меня. Он решал, что делать.
— Давай! — крикнул я Толе, перехватившему мяч.
Какую-то долю секунды Толя колебался. Он мог бы кинуть и сам. Но он был хорошим парнем. Он играл со мной, и, пока мы были на площадке вместе, он считал меня ничем не уступающим ему. И он мягко, нежно, высокой дугой послал мяч в мою сторону. Я некрасиво подпрыгнул и бросил мяч в далекое кольцо. И мозг мой работал точно, как часы.
Мяч взлетел выше щита и, будто в замедленной съемке, осторожно опустился точно в середину кольца, даже не задев при этом металлической дуги. И стукнулся о землю.
И в зале наступила тишина. Она была куда громче, чем рев, царивший здесь до этого. От нее могли лопнуть барабанные перепонки. И я побежал обратно, к центру площадки, чтобы помочь нашим, когда литовцы пойдут вперед.
Мой второй мяч, заброшенный от боковой линии, трибуны встретили сдержанными аплодисментами. Лишь наши девушки бушевали. После третьего мяча трибуны присоединились к ним и скандировали: «Ге-ра! Ге-ра!» Будто это было волшебное, колдовское слово. И наша команда заиграла совсем иначе. Все изменилось. Вышел снова Иванов и забросил такой красивый мяч, что даже тренер литовцев раза два хлопнул в ладоши. Но тут же взял тайм-аут.
Мы подошли к Андрею Захаровичу.
— Так держать! — сказал он. — Осталось четыре очка. Два мяча с игры. Ты, Коленкин, не очень бегай. Устанешь. Чуть чего — сделай мне знак, я тебя сменю.
— Ничего, — сказал я. — Ничего.
Иванов положил мне на плечо свою тяжелую руку. Мы уже знали, что выиграем.
Мое дальнейшее участие в игре было весьма скромным. Раза три я совершенно позорно потерял мяч. Хотя надо сказать, что никто не обратил на это внимания. Потом я бросал штрафные. Оба мяча положил в корзину. А минут за пять до конца при счете 87–76 в нашу пользу Андрей Захарович заменил меня Сергеевым.