Лошади продолжали пятиться назад, несмотря на кнут кучера. Торраль, сразу отрезвевший, соскочил на землю. Впереди дорога была черна, как чернила. Фьерс, спрыгнув в свою очередь, схватил один из фонарей и пытался найти невидимое препятствие.
– Ничего нет, – сказал он, поворачиваясь.
Но фонарь осветил лицо Мевиля, оставшегося позади – и Торраль, и Фьерс, оба вместе, едва удержались, чтобы не вскрикнуть.
Глаза Мевиля выходили из орбит на лице, искаженном конвульсией ужаса и сером, как пепел. В этом лице не было ни кровинки, и видно было, как зубы стучали во рту. Ресницы трепетали вокруг глаз, неподвижных, как глаза совы. И эти глаза смотрели в черноту ночи: смотрели и видели что-то ужасное, чего не мог осветить фонарь.
– Там… Там…
Он говорил, задыхаясь.
– Призрак… Епископ Адран… преграждает дорогу в своем саване… Он мне делает знаки…
Обезумевшие женщины закричали. Фьерс почувствовал холодный пот на висках. Торраль невольно попятился. Неукротимый ужас пронесся над ними, как вихрь, от которого трепещет листва деревьев. Лошади, казалось, приросли к земле.
А между тем перед ними не было ничего, что можно было бы видеть. Внезапно Фьерс сделал несколько шагов вперед. Им овладела дикая гордость, наследственная гордость его расы, когда-то сильной. И эта гордость предков странно смешивалась со скептической иронией француза времен Упадка. Стоя лицом к лицу с невидимым, Фьерс насмешливо начал заклинать:
– In nomine Diaboli… господин Епископ, прошу вас, дайте дорогу нам, порядочным живым людям. Вы пугаете женщин, это не особенно галантно и совсем недостойно вашего епископского сана. Если вы нам приносите дурное предзнаменование, я беру его себе, и дело с концом. Возвращайтесь же домой, вы простудитесь, ваш гроб стынет…
– Молчи! – закричала в страхе одна из женщин. – Ты накличешь несчастье!
Мевиль испустил глубокий вздох, его глаза медленно перевели взгляд справа налево.
– Он уходит… Он и тебе тоже сделал знак… Лошади двинулись вперед, все еще дрожа от страха.
– Нет! Нет! – неистово закричала Элен. – Не туда! Я не хочу…
– Как не туда? – крикнул внезапно взбешенный Торраль. – Куда же? Что, вы тоже пьяны?
Она хотела соскочить на землю, но он крепко держал ее за руки и коляска беспрепятственно миновала мавзолей. Немного успокоившись, обе женщины ухватились за Фьерса, который казался им самым храбрым. Он сидел молча. Мевиль, неподвижный, все еще с широко раскрытыми глазами, распростерся на подушках, как труп.
Они продолжали свой путь. Дрожащие лошади шли шагом, несмотря на кнут. Дорога была бесконечной. По счастью, гроза пронеслась, и в прорыве между туч сияли звезды. Мало-помалу все погрузились в тяжелый сон, сломленные усталостью, волнением и алкоголем.
Ночь кончалась. Восток побледнел, потом взошло солнце без утренней зари. Ветер сделался прохладным. Начинался следующий день.
Фьерс, которому воздух и солнце освежили лоб, медленно выходил из оцепенения. Он выпрямился. Женщины по-прежнему обвивали его руками, они были почти нагие. Внезапно он подумал о возможных встречах. Был уже день, и они въезжали в город. Мост через арройо остался уже позади.
Фьерс хотел разъединить державшие его руки и спрыгнуть на землю. Но они сжались и тесно сплелись, эти руки. Они обвились вокруг него, как лианы. Они вросли ему в тело, как его прежняя жизнь, как цивилизация. Он боролся, чтобы освободиться от них, но боролся слишком поздно.
Слишком поздно. Рок заклеймил его. В то время, как он вырывался из нагих объятий, виктория появилась из соседней улицы – улицы Моев – и пересекла им путь совсем близко, в двух шагах: мать и дочь Сильва отправлялись на утреннюю прогулку.
Селизетта поднялась в экипаже во весь рост с широко раскрытыми глазами. Раздался крик – и этот крик пронзил сердце Фьерса, как удар ножа. Это было все. Виктория умчалась.
Минуту Фьерс оставался стоять неподвижно, как пораженное молнией дерево, которое не падает сразу. Бешеным порывом он разорвал пагубное объятие, бросив женщин друг на друга так, что на лбу одной показалась кровь. Потом он выскочил из экипажа и бросился бежать, как безумный.
XXX
Точно раненный насмерть зверь, который приходит издыхать к себе в берлогу, Фьерс остановился в своем бегстве, только достигнув каюты на «Баярде». Там он сел на кровать, опираясь локтями о колена и уронив голову на руки.
«Все кончено», – прошептал он. Но эти слова не вызвали в нем никакого волнения. Удар был слишком силен: в его голове оставалась одна только ужасающая пустота. И вместе с тем, он страдал невыносимо. Его сердце было сжато, словно мириадами острых когтей, которые терзали его не переставая. В икрах и животе он чувствовал те жесткие сокращения, которые знакомы только альпинистам, испытавшим падение с большой высоты. По временам, когда страдание переходило все пределы, его голова скользила вниз, и он погружался в забытье или в обморок. Но, придя в себя, он снова начинал страдать.
Страдать тем ужаснее, что сознание его начало вновь функционировать. И мысль, что Селизетта умерла для него, что он не может вернуть ее уже никогда, исторгала у него стоны, как на пытке.
Он повторил: «Все кончено», – на этот раз с полным сознанием, что жизнь его скошена, что остается только смерть. Вернуться снова к пороку, к нигилизму, к цивилизации – нет! «Я еще люблю вино и женщин, – сказал некогда Лорензаччио, – этого достаточно, чтобы сделать из меня развратника, но этого недостаточно, чтобы возбудить во мне желание быть им».
У Фьерса не было больше ни желания, ни мужества. Надежда на прощение, на жалость Селизетты? Он об этом даже не думал. Прощают виновного, жалеют несчастного. Но не выходят замуж за обманщика, укравшего имя и маску честного человека, которого когда-то любили. Фьерс был таким обманщиком, и обман его Селизетта видела своими глазами. Где же выход? Никогда положение не было столь ясным.
Фьерс засмеялся от бессилия и отчаяния: он мог писать, умолять, плакать – все равно, все было кончено. Кончено, кончено. Он точно вбивал себе в мозг это слово. Но потом, как безумец, – утопающий, который ломает себе ногти о гладкие стены колодца, – он все же пытался писать, умолять, плакать.
Но письмо вернулось к нему нераспечатанным, вместе с короткой запиской, в которой ему возвращали его слово.
Запиской, которая упала на его голову, как тяжелый нож гильотины.
Он не завтракал, не обедал. Пробило семь часов, семь часов вечера. Он увидел, что прошел целый день, от зари до заката. Перед лицом надвигавшейся ночи он задрожал от ужаса одиночества. В этой каюте он чувствовал, как ребенок, какой-то суеверный страх. Крейсер был уже немым и темным. Рожки протрубили вечерний сбор, экипаж был на палубе, пустые батареи казались огромными, низкими и мрачными, как погребальные склепы собора. Фьерс поспешно сел в шлюпку, спасаясь бегством от этого молчания и мрака. На набережной ночь не была еще такой темной.
Сначала он пошел наудачу, но случай, как бы издеваясь, привел его на улицу Моев. Увидев, где он находится, он испугался и повернул в другую сторону. На этот раз он искал дом Мевиля: в его скорби ему нужна была поддержка, все равно чья.
Но Мевиля не было дома. Фьерс увидел, что ворота открыты. Бои собрались группой на пороге дома, изумленные и встревоженные. Господин ушел один после сиесты, не оставив никаких распоряжений, и не вернулся до сих пор.
Фьерс двинулся дальше, тяжелыми шагами. Он искал Мевиля, искал Торраля, – искал руки, на которую можно было бы опереться.
Когда он пересекал улицу Катина, двое бегущих незнакомцев толкнули его, но он не посторонился. В городе царило волнение, какого не замечалось прежде. Толпа, всегда многочисленная в сумерки, казалось, была охвачена смятением, которое все возрастало. Дальше людской поток стремился к зданию почтамта, где выставляются телеграммы агентств. Слышались крики, поднятые руки мелькали в воздухе. Это был настоящий шум восстания. Эстафеты мчались во все стороны, кричали продавцы газет, и их листы, вырываемые из рук, колебались в воздухе, как знамена. Тревожная лихорадка овладела даже китайцами, которые забыли свой неутомимый труд и выбежали на пороги своих лавок. Даже белыми женщинами, обычно ленивыми, как креолки: с обнаженной головой, непричесанные, они тоже спешили за новостями. Сайгон, над которым пронесся таинственный вихрь безумия и паники, казалось, трагически пробуждался от своего вечного ленивого покоя.