– Исключая…
– Исключая то, чего в жизни нельзя предвидеть. Что поделаешь? Она будет стоять перед большим колесом лотереи со множеством выигрышных билетов. Если колесо повернется неудачно для нее, ей останется смирение христианки, и она понесет покорно свой крест так же, как я.
– Мы еще поговорим обо всем этом, – сказал адмирал. – На днях я вам расскажу об одной мысли, которая давно уже пришла в мою старую голову…
Вся раскрасневшаяся, Селизетта влетела, как порыв ветра.
– Мама, мама! Я тебя не видела целый год. Она порывисто заключила ее в объятия.
– Я засиделась у губернатора… Было столько народу: Марта Абель…
Д'Орвилье поднялся.
– Я видел беглянку, я доволен. И я ухожу…
– Подождите! – просила Селизетта.
Она побежала к кусту гибисков и, оборвав его, преподнесла старому другу два снопа красных цветов на длинных золотых стеблях.
– Для вашего прекрасного салона, сверкающего блеском сабель и штыков, чтоб вы чаще нас там вспоминали.
Д'Орвилье взял цветы и погладил маленькую ручку.
– Благодарю вас. Вы позволите дать немного Фьерсу в виде утешения в том, что он не мог сопровождать меня сегодня?
– Гм… не знаю, позволить ли, – колебалась m-lle Сильва. – А где же он, где г-н де Фьерс?
– На празднике, – серьезно сказал адмирал. Светлые ресницы раскрылись шире.
– На морском празднике, – докончил адмирал д'Орвилье, улыбаясь. – Он отправился на миноносце береговой обороны производить упражнения в открытом море, у мыса Св. Иакова, из чисто личного усердия, которое следует похвалить: в море сегодня нехорошо.
* * *
Прежде чем лечь спать в этот вечер, m-lle Сильва вышла на веранду подышать несколько минут чистым воздухом.
Теплая ночь была напоена ароматом. Все цветы, каждая пядь влажной земли изливали головокружительное благоухание.
Селизетта задрожала в этом живом мраке. Веранда была низка, и горизонт ограничен. Но непроглядная ночь создавала иллюзию черной бесконечности. M-lle Сильве грезилось, что она видит весь Сайгон и реку с кораблями и джонками. В ее мечтах из белой пены выплывал миноносец…
Как раз в это время Фьерс возвращался на борт крейсера.
Он был весь разбит от усталости и промок до костей под брызгами волн. Морская соль напудрила его лицо и жестоко жгла глаза.
Но здоровая радость наполняла все его существо. Порой, в часы праздности, его осаждали воспоминания тех дней, когда он еще не знал Селизетты, дней скептицизма и распутства – воспоминания, которые походили на тоску по родине. Но сегодня трудовой день, полный волнений, далеко отогнал эту нездоровую тоску. И он возвращался в свою голубую каюту с чистым сердцем и наивными мыслями. Уже не цивилизованный более, а влюбленный.
Это своеобразное опьянение восхищало его. Смутно он чувствовал еще следы этой странной болезни, от которой он убегал – цивилизации. Но он верил, что выздоравливает от нее, и видел в будущем полное исцеление и здоровье.
На стене, в оригинальной и пышной раме из меха черной пантеры, улыбалась пастель – Селизетта Сильва, по фотографии, которую он украл на прошлой неделе. Фьерс благоговейно преклонил колена перед своим целителем и, отыскивая в глубине своей памяти слова поклонения, он начал молиться – в первый раз после далеких дней своего детства.
XVIII
Две недели спустя генерал-губернатор давал последний бал в зимнем сезоне перед тем, как отправиться в обычную весеннюю поездку в Ганои. Весь Сайгон был приглашен на этот бал. И, хотя дворец вице-короля Индокитая достаточно велик, пришлось иллюминировать парк и поместить оркестр между деревьями.
Приглашенные стали съезжаться к десяти часам. Их встречали ординарцы и гражданские чины. M-me Абель, которая была особой первого ранга в Сайгоне, – генерал-губернатор был холост – встречала дам и несла на себе все заботы по празднеству.
Генерал-губернатор, когда-то очень радикальный член парламента, здесь импонировал пышностью церемониала. Его выход в парк состоялся в одиннадцать часов. Ему предшествовали тонкинские уланы с факелами в руках. Он проследовал между своими гостями один, как царь.
Обнаженные плечи склонялись перед ним в придворном поклоне. Пластроны белых смокингов, уже мокрых от пота, складывались пополам. Он шел, небрежно протягивая два пальца, милостиво даря улыбки.
Позади, на большом расстоянии, кордон аннамитской стражи дополнял этот самодержавный силуэт, – силуэт, рассчитанный, заимствованный, но необходимый из политических соображений в азиатской стране. Потом он удалился в свой салон, охраняемый стражей, где к нему присоединился адмирал д'Орвилье и генерал-аншеф. В открытые окна издали было видно, как они разговаривали между собой без жестов. Тонкинцы с обнаженными саблями стояли вокруг на страже.
Начались танцы и флирт. На мраморных плитах салона, высокого, как храм, гигантские окна которого были открыты навстречу всей свежести, какую только может дать сайгонская ночь, танцевали до зари. В то время, как пары искали уединения за деревьями сада. Светлые платья смешивались с белыми костюмами и мундирами, и праздник блистал, свободный от траура черных европейских фраков. В парке, под ускользающим светом бамбуковых фонарей, медленно двигавшийся круг гуляющих напоминал ночные празднества на картинках Ватто.
Весь Сайгон был там. И хотя это был европейский праздник, праздник завоевателей, торжествующих свою победу в покоренной столице, на него были приглашены и туземцы-мандарины, раболепно служившие Республике в то время, как прежние подданные проклинали их в глубине своих хижин.
Тонг-Док Шолонский беседовал о налогах с Мале, посланник сиамского короля дипломатично уклонялся от расспросов вице-губернатора. В группе капитанов и мичманов m-lle Жанна Нгуэн-Гок, единственная дочь нового Фу, равнодушно позволяла ухаживать за собою.
Хорошенькая и изящная, несмотря на свое азиатское происхождение, но более таинственная и замкнутая, чем статуя древнего Египта, она обладала чистым лбом и холодными глазами, во взгляде которых нельзя было уловить ни одной мысли. И, быть может, ни одного желания не таилось под великолепно вышитым шелком, покрывавшим ее грудь. Ни одного желания, которое было бы понятно для европейца.
Рожденная француженкой и крещенная католичкой, получившая хорошее воспитание в модном монастыре, она умела вальсировать, заниматься флиртом, принимать задумчивый вид, слушая Бетховена. Со своими гибкими руками и тонкими губами она знала все, что знают полудевы в Европе: это ясно сквозило в двусмысленной иронии ее улыбки. Но все это – только верхнее платье: честолюбивое желание – ничуть не скрываемое – найти мужа-европейца, который дал бы ей право гражданства между завоевателями. Туалет, под которым таится азиатская душа, равнодушная и недоверчивая ко всему. Потому что азиатская душа, слишком древняя, кристаллизировавшаяся в своей тысячелетней утонченности, никогда не может ни измениться, ни быть разгаданной. Никакой философ Запада, никакой гениальный психолог не мог бы распознать даже форм, в которые облекались аннамитские грезы дочери Фу Нгуэн-Гок.
…Весь Сайгон был там. Это было удивительное сборище людей честных и нечестных, причем последние были более многочисленны. Ибо французские колонии не что иное, как свалочное место для всей гнили и нечистот, которые извергает из себя метрополия. Там было множество сомнительных личностей, которых уголовный кодекс – слишком редкая сеть – не мог удержать в своих петлях: банкроты, авантюристы, мастера шантажа, ловкие мужья, несколько шпионов. Было множество женщин более чем легкого поведения, предававшихся разврату сотней способов, из которых самым добродетельным был адюльтер.
В этой клоаке изредка встречавшиеся честные люди и стыдливые женщины казались пятном. И хотя этот позор был известен всем, выставлен на показ, афиширован, его принимали, с ним легко мирились. Чистые руки без отвращения пожимали грязные. Вдали от Европы европеец, царь земли, любит утверждать себя по ту сторону законов и морали, надменно попирая их ногой. Потаенная жизнь Парижа или Лондона, быть может, еще более отвратительна, чем сайгонская, но она скрыта под кровом тайны. Это – жизнь с закрытыми ставнями. Колониальные пороки не боятся солнца. К чему осуждать их искренность? Открытые дома – экономия иллюзий и лицемерия.