Она лежала так же тихо, как все эти дни. В кухне болтали девушки, кричали дети, а за окнами слышалось мычание коров, скрипели ворота, вдалеке шумело море.
Жизнь текла обычным порядком. Так же каждое утро дети приносили на кухню для сеньоры только что снесенные яйца, еще теплые, с приставшими к ним мелкими перышками. Так же кружили над гумном шумные чайки, так же поднималось кроваво-красное солнце над холодным, серым, как сталь, морем.
А сеньора умирала.
Жуанита, не хотевшая верить этому, подавленная и оробевшая, днем и ночью ухаживала за матерью. Ей помогала Лолита. Но больная требовала очень мало забот. Попросит порой глоток холодной воды, пробормочет что-то глухо и невнятно, покачает тревожно головой и снова лежит тихо, как восковое изваяние.
В последний день ее жизни лампы зажгли рано, в половине пятого. На море начинался шторм. Над опустевшим двором носились листья, все птицы попрятались еще засветло. Приходил и ушел священник, уехал и доктор, сказав, что никакого изменения в состоянии больной пока не предвидится и что он приедет еще раз вечером. Он надеялся, как он сказал Лолите, увидеть пациентку еще на ногах.
В слабо освещенной комнате Жуанита сидела у постели матери. Все, что говорилось вокруг нее в эти странные, как будто не реальные последние дни, проходило мимо ее сознания. Она не верила, не могла верить. Мать выглядела так же, как всегда во время своих простуд. Девушка внимательно и боязливо следила за ней и, когда дыхание больной становилось неровным и тяжелым, ей казалось, что она сама задыхается.
– Нита, – произнесла вдруг больная очень четко своим обычным голосом, открыв глаза. – Я о многом думала сегодня. О вещах, о которых мне надо с тобой поговорить, – ты ведь уже взрослая. Как только я достаточно окрепну для этого, у нас будет длинный разговор.
– Ну, конечно, ты скоро поправишься, и мы будем много разговаривать, – сказала с глубокой нежностью Жуанита, встав на колени у постели и прижав руку матери к своей щеке.
– Знаешь, какое имя я пыталась вспомнить? – продолжала сеньора с тенью тревоги в голосе. – Это важно, очень важно… – повторяла она с тоской. – Не давай мне забыть его. Эта глупая слабость… и холод… У меня теперь постоянно какой-то туман в голове.
– Не надо расстраиваться, родная, – успокаивала ее Жуанита. – Ничего, потом вспомнишь!
Сеньора открыла потемневшие, глубоко запавшие глаза на синем, как свинец, лице.
– Сидни Фицрой, – сказала она внятно. – Вот это имя! Ты не забудешь?
– Ты хотела бы видеть этого человека? – спросила все так же спокойно и ласково девушка, никогда ранее не слышавшая этого имени. – Не позвонить ли мне ему по телефону?
– Нет, нет, нет! – взволновалась больная. – Ты никому не должна говорить этого имени – ни Лоле, никому другому – слышишь?! Это касается тебя одной, дорогая. Это странная история, Нита, странная и запутанная… Она знает все, – говорила умирающая серьезно, сжимая руку Жуаниты своими холодеющими пальцами. – Она знает это, – повторила она с легким нетерпением… – Та женщина, которую ты видела здесь ночью. Но тебе надо знать только имя. Скажи его ей, и она все поймет. Сидни Фицрой.
– Мне следует отыскать его, мама? – спросила Жуанита, когда усталый, дрожащий голос умолк.
Мать посмотрела на дочь странным, пристальным взглядом помутневших глаз.
– Да, моя девочка. Тебе было только десять дней, когда мы привезли тебя сюда, и никто не знает. И никто, кроме тебя, не должен знать это имя! Я обещала!..
Снова молчание. Она как будто медленно погружалась в темноту. Жуанита, все прижимая к своей горевшей щеке тонкую безжизненную руку матери, горячо, исступленно молилась про себя. Ее мать, такая нежная, учившая ее музыке, катехизису, гулявшая взад и вперед, как монахиня в монастыре, под старыми перечниками и эвкалиптами, всегда заботливая и терпеливая – уходила от нее, покидая ее навеки!
Еще раз устремились на нее неподвижные, мутные зрачки.
– Я должна была оставить ранчо сеньоре Кастеллаго, – прошептала умирающая. – Видишь ли, Нита, ты – не Эспиноза. Я не могла ничего поделать, родная…
Шепот снова замер, глаза закрылись.
Жуанита, мир которой в этот миг колебался и рушился, рассыпался в прах, с горьким рыданием приникла головой к подушке.
– О, мама, мама!
Холодные, легкие пальцы легли на золотые волосы.
– Я не мать тебе, Нита! Не мать… – шепнул слабеющий голос.
– Когда ты найдешь Сидни Фицрой… – Пауза. Потом Жуанита услышала шепот: «Господи, в руки твои… в руки твои… предаю… в руки твои…»
– Мама! – в агонии страха и горя вскрикнула Жуанита. – Мама! – Но голос ее без отклика раздавался в пустой комнате, где на постели лежал труп той, которая не была ее матерью.
ГЛАВА IV
Когда Кент Фергюсон вторично посетил старое ранчо Эспинозы, стояла зима, и был жестокий холод. День был солнечный, и гасиэнда в ярком свете казалась особенно ветхой и убогой.
Все двери хижин были закрыты, и дым из труб поднимался в холодном, неподвижном воздухе. Жуаниту он нашел одну, съежившейся у горячей печки.
Она показалась Кенту сильно изменившейся и встретила его долгим испуганным взглядом, словно выходца из другого мира.
Ни тени радости не мелькнуло в голубых глазах, веки которых отяжелели от слез и бессонницы. На бледном лице было выражение какого-то безжизненного спокойствия, которое совершенно преображало ее. Она сказала, слегка наморщив брови:
– О! Вы? Не угодно ли войти?
Кент, согнувшись, вошел в дверь.
– Я думал о вас все время, – начал он храбро, – и теперь, когда дела снова привели меня в эти места, я решил навестить вас и сам убедиться, что здесь все благополучно.
Жуанита уселась напротив него у маленькой печки. Но раньше, чем она успела ответить что-нибудь, он быстро сказал:
– Боже мой, да вы… – он оборвал, потому что голубые глаза, смотревшие на него, наполнились слезами. Кент сидел так близко от нее, почти касался ее рукава. Он нерешительно указал на ее траурное платье и снова шепнул: – Но это не… ваша мать?!
Бледное лицо судорожно исказилось. Дрожавшие губы крепко сжались. Она не могла выговорить ни слова и только утвердительно наклонила голову. Тогда Кент положил свою руку на ее и ближе склонился к ней.
– Бедная моя… маленькая… девочка! – сказал он. Жуанита, страдальчески посмотрев на него, высвободила свою руку, отвернулась и по-детски припала лицом к ухватившейся за спинку кресла руке. Кент смотрел на нее в безмолвной печали. Он видел, что ей неприятно его прикосновение и сочувствие.
Несколько минут она не шевелилась, ее плечи сотрясались от рыданий. Потом она повернулась, вытерла глаза, отбросила назад волосы и храбро взглянула на Кента сквозь длинные, слипшиеся от слез, как у плачущего ребенка, ресницы.
По мере того, как она рассказывала ему все, что произошло, рыдания все реже потрясали ее грудь. Кент слушал и думал о том, как она когда-то на берегу напоминала ему чайку, прыгая по скале, подставляя лицо свежему ветру и хохоча, когда волны настигали ее. А теперь бедной маленькой чайке подрезали крылья.
Он мысленно видел все, что здесь произошло: смерть, пришедшую в этот старый дом, доктора, священника, объятых ужасом слуг, эту девушку, бледную, как полотно, и молчаливую, провожавшую простой гроб на старый погост за Миссией.
Но не одна эта смерть свалилась на Жуаниту. Сеньора, вероятно, согласно желанию мужа, умершего на пятнадцать лет раньше нее, завещала ранчо, скот и гасиэнду – все свое имущество единственной оставшейся в живых родственнице, богатой сеньоре Кастеллаго из Мехико. О Жуаните в завещании не упоминалось.
Все, что ей оставалось, была небольшая сумма денег, имевшаяся у нее на руках. Наследники любезно предложили компаньонке покойной сеньоры оставаться на ранчо, пока она не решит, как устроить свою дальнейшую жизнь.
Ранчо было назначено в продажу. Из слуг одни уже ушли, других оставили, чтобы ухаживать за скотом и садом до приезда нового владельца.