Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Его крики услышали. Лязгнул засов, и в подвал ввалился здоровенный солдат с закатанными по локоть рукавами. Он подошел вплотную, коротко взмахнул рукой — и Гаврилка с разбитым в кровь лицом, отлетев юзом в угол подвала, притих.

Через полчаса крики и стоны за стенкой прекратились. Гаврилка прислушивался к боли в челюсти и размышлял: «Уходили девку, кровопийцы… Расстреляли б, не мучили, господи! Что им надо было? Чего молчала? Ой, дура девка, расскажи об энтих Маковских — и, гляди, в живых оставят. За партейными потянулась, поганка! Любушка моя, повесют ить. Повесют?.. Мне — вешать, мне! Всенародно… Они ж спектаклю из казни устраивают. Красные хоть и стреляют, да втихую, а энти — на людях. Фашисты проклятые! На людях, без людей — все одно… Коли все одно, так чего я трясусь, как лист осиновый? Видать, разница имеется… Ой, не могу! Дочку родную не смогу. Хай и меня вешают. И повесют, повесют же! Из-за нее, красной пристегайки. От семьи отхиснулась, к партейным прилипла. А что мне дали партейные — колхозы? Волю землю пахать? На кого? Чтоб зерно на элеватор ссыпать? Под корень их, под корень. А немцы — что? — Тут мысли его поворачивались в другую сторону. — Чужой народ не жалко, режут почем зря и красных, и не красных. Фашисты — одно слово. Горбатить на них — опять людям невмоготу. А что мне люди дали, что они мне? Я получил жизню… А теперь отымут! Красные хоть и партейные, да свои, не трогали, а энти повесют!»

Всем существом своим всколыхнулся Гаврилка: жить! Щемяще, тоскливо и больно полоснуло в груди: жить! При красных, при немцах, богато или бедно, только — жить, жить! Пропади пропадом его должность, развейся по ветру накопленное за время оккупации добро, только бы не болтаться в петле! Так ли плохо жилось Гаврилке? Варил самогон, веселился, забот не зная, имел огородик, коровенку, даже баньку в углу запущенного сада. Жить! Чего бы ни стоило. Но для этого надо казнить свою дочку. Как жить после такого?

Всю ночь провел Гаврилка, преодолевая острое желание остаться в живых и ужас от мысли, что ему придется вешать Любу.

Утром вывели на улицу. Закоченевший в затхлом подвале, Гаврилка глотнул холодного свежего воздуха, и желание жить охватило его с новой силой.

Утро было ясное, мороз отпустил, чувствовалось, что к обеду ляжет оттепель. Мягкий запах близкой весны настойчиво щекотал в носу и дурманил голову. Солнечные лучи впивались в слежалый за зиму, отливающий желтизной снег. Лениво лаяли собаки, да слышался мелодичный перехруст под ногами.

Все население Липовки согнали на площадь поглядеть казнь партизанки. Бабы, мужики и подростки сбились в кучу на краю площади, перегородив всю улицу, с другой стороны стояли комендант Штубе, лейтенант Курт, староста Матвей Гришаев, переводчик, полицаи и солдаты. Посередине площади возвышалась виселица из старых бревен с двумя петлями на поперечной балке. Веревки петель были густо смазаны мылом и лоснились на солнце. Гаврилка увидел петли, и в глазах у него помутилось. Его подвели к Штубе, поставили рядом. Комендант указал на виселицу и сказал:

— Ты можешь сохранить свой жизнь.

Гаврилка понял окончательно: одна петля для него.

Из комендатуры вывели Любу. Двое солдат, держа под руки, проволокли ее к виселице, поставили на табуретку и накинули петлю на шею. На груди у нее болталась дощечка с надписью: «Партизанка». Люба еле держалась на ногах, лицо ее посинело, глаза полузакрыты, равнодушны ко всему. Солдаты вынуждены были поддерживать Любу, чтобы она не повисла раньше времени и не испортила «спектакль».

Штубе поднял руку, требуя тишины, и заговорил приподнято, размеренно, чеканя каждое слово. Говорил он об освободительной миссии немецкой армии от коммунистов, о борьбе с партизанами, «грабителями населения», о долге каждого честного человека помогать новым властям.

— В этой борьбе, — разливался над площадью тонкий голос переводчика, — не должно быть родственных и прочих чувств, кроме чувства долга. Мы поймали партизанку. Она не захотела сохранить жизнь, не захотела покаяться и будет повешена. Все вы знаете ее отца, старосту Метелицы Павленко. Он отрекся от дочери-бандитки и сегодня отеческой рукой покарает своего испорченного ребенка. Укравшую руку надо отрубать, гнойную язву выжигать огнем. Только так можно навести порядок и создать спокойную жизнь мирному населению.

Глухой вздох прокатился по площади, в толпе зашевелились.

— Иди! — сказал Штубе и подтолкнул Гаврилку в плечо.

Гаврилка сделал шагов пять по направлению к виселице и остановился. Сотни людских глаз глядели на него из толпы недоуменно и испуганно. Ропот толпы кинул его обратно, к ногам коменданта.

— Паночек, миленький, родненький, ослобони! — взмолился Гаврилка, ползая у ног Штубе и хватаясь онемелыми пальцами за хромовые сапоги, начищенные до зеркального блеска. — Век молиться буду. Не могу.

— Можешь! — сказал Штубе — что кнутом стегнул.

— Не могу-у-у! — взвыл Гаврилка с новой силой, норовя поцеловать комендантов сапог.

— Можешь! Solcher Schweinehund, wie du, kann alles.[16] Иди! — Штубе пнул в него ногой и отступил на шаг.

Солдаты подхватили Гаврилку и потянули к виселице. Как во хмелю, он видел табуретку, которую должен был выбить из-под ног дочери, пытался что-то сообразить и не мог, только машинально повторял:

— Не-е… Не-е…

Солдаты поставили его напротив Любы и отошли в сторону. Взгляд Гаврилки скользнул по босым дочкиным ногам и поднялся к лицу. Люба кривилась в уродливой, презрительной улыбке. И он понял: не сможет. В мозгу полоснуло: «Что я делаю? Дочку родную… Докатился Гаврилка… Ох, пропадите вы все пропадом, душегубы проклятые!»

Он взглянул на вторую петлю и к своему удивлению не почувствовал страха. Ропот толпы стоял в ушах, взбадривал его, отрезвляя, как родниковая вода.

«Пьяный… Всю-то жизнь пьяный!»

— Доня моя, родненькая, — забормотал Гаврилка, — прости батьку-дурака! И я с тобой… рядышком. Не бачить им, кровопийцам… Не бывать тому. Не падла я ить — человек! Любушка, с тобой я, с тобой…

Слезы застилали глаза Гаврилке, но он заметил, как взгляд Любин потеплел, зрачки влажно затуманились. Он хотел было шагнуть к своей петле, но Люба мотнула головой и крикнула:

— Прощайте, люди!

Она вытолкнула из-под себя табуретку, дернулась книзу, напружинилась на минутку всем телом и обмякла. Гаврилка ахнул и свалился на землю, корчась в судорогах под качающимся телом Любы, торкаясь носом в утоптанный солдатскими сапогами грязный снег.

Остальное он смутно помнил. Пережитое за ночь и казнь дочки всколыхнули в Гаврилке бунт против себя, против всей криво прожитой жизни. Все, происходящее вокруг него, до сознания не доходило. Неожиданно в Липовке появился отряд карателей, прибывший из Гомеля во главе с жестоким эсэсовцем Гартманом. Штубе еще что-то говорил, солдаты куда-то тягали Гаврилку, выкручивая руки и пиная ногами. Потом очутился в подвале, и Курт изощрялся в пытках, но боль в теле Гаврилка ощущал глухую, далекую, не способную вывести из оцепенения. Последнее, что он ощутил — страшный удар кованого сапога в подбородок и резкий хруст кости.

16

Под вечер того же дня в хату Антипа Никаноровича вбежал Тимофей и еще с порога выдохнул:

— Беда, батя!

— Што такое? — Антип Никанорович подхватился с лежанки, сидя на которой куском битого стекла шлифовал новое топорище.

— Ксюша дома?

— Дома, куды ей?.. Да говори! Ксюша, подь сюды!

Из горницы вышла Ксюша, поздоровалась с братом и уселась на лавку у печи.

— Каратели в Липовке, целый отряд… после обеда прибыл. Люба попалась, казнили ее утром…

— Слыхали, — вздохнула Ксюша.

— Слыхали, да не все. Сегодня ночью или завтра (точно не знаю) Маковский с отрядом собирается разгромить комендатуру. О Любе, видать, не знают, о карателях — и подавно. Представляете, что может случиться? Они рассчитывают на силы комендантского взвода, а тут — каратели!

вернуться

16

— Такая свинья, как ты, все может! (нем.)

29
{"b":"553564","o":1}