— Точно! Но в хорошем смысле этого слова. И не в каком-то там переносном, метафизическом смысле. Мне нужно было только одно: чтобы вы были со мной, чтобы были готовы подставиться смертоносному излучению, которое от меня исходило. В этом и состояла ваша задача.
— Терапевты этого обычно не понимают, — продолжала она. — Никому, кроме вас, это не удалось бы. Мои друзья не могли быть со мной. Они были слишком заняты — сами горевали по Джеку, или сторонились моей черной грязи, или старательно прятали собственный страх перед смертью, или требовали — именно требовали — чтобы я оправилась за год.
— Именно это у вас получалось лучше всего, — продолжала Айрин. Она говорила быстро, не задумываясь, и прерывалась только на глотки капуччино. — Вы проявили незаурядную стойкость. Вы не оставляли меня в покое. И вы не просто были рядом — вы требовали все больше и больше, заставляли меня говорить обо всем, даже о самом зловещем и причудливом. А если я не говорила, вы сами догадывались, что я чувствую — довольно точно, надо отдать вам должное.
— И ваши действия были важны — одних слов было бы недостаточно. Вот поэтому, если брать отдельные ваши поступки, самым сильным было то, что вы тогда сказали — каждый раз, как я на вас по-настоящему разозлюсь, мы будем назначать дополнительный сеанс.
Она замолчала, и я поднял голову от блокнота.
— Еще что вам было полезно?
— То, что вы пришли на похороны Джека. То, что вы звонили из дальних поездок, чтобы узнать, как я себя чувствую. То, что вы держали меня за руку, когда мне это было нужно. Иногда мне казалось, что если бы не эта рука, держащая меня, как якорь, меня унесло бы прочь от берега жизни, в небытие. Забавно, но большую часть времени я видела в вас мудрого волшебника — такого, который заранее точно знает, что случится. Этот образ начал уходить лишь несколько месяцев назад, когда вы стали уменьшаться. Но все это время у меня было и противоположное, антиволшебное, ощущение — что у вас нет никакого сценария, ни правил, ни планов, ни процедур. Как будто вы импровизировали.
— И как вы воспринимали эту импровизацию? — спросил я, быстро записывая.
— Иногда мне было очень страшно. Я хотела, чтобы вы были волшебником страны Оз. Я заблудилась и хотела, чтобы мне указали дорогу домой, в Канзас. Иногда мне была подозрительна ваша неуверенность. Я гадала, действительно ли вы импровизируете, или только притворяетесь — может быть, это такой волшебный приемчик.
— И еще: вы знали, как я всегда настаиваю на том, чтобы самой во всем разобраться. Поэтому я думала, что ваша импровизация — это план, хитрый план, чтобы меня разоружить. И еще одно… Ирв, вы хотите, чтобы я просто вот так болтала?
— Совершенно точно. Продолжайте.
— Когда вы говорили мне про других вдов или про результаты своих исследований, я знала, что вы пытаетесь меня подбодрить, и порой мне помогало осознание того, что я в процессе, что я буду проходить через определенные состояния души точно так же, как до меня — другие женщины. Но обычно я чувствовала, что такие комментарии меня принижают. Как будто вы делали меня заурядной. Когда мы импровизировали, я никогда не чувствовала себя заурядной. Я становилась особенной, уникальной. Мы искали путь вместе.
— Еще что помогало?
— Опять же, простые вещи. Может быть, вы этого даже не помните, но на одной из первых встреч, когда я уходила, вы положили мне руку на плечо и сказали: «Я вас не оставлю.» Я не забывала этих слов — они стали для меня мощнейшей опорой.
— Айрин, я помню.
— И мне очень помогало, когда вы иногда переставали меня исправлять, или анализировать, или интерпретировать, и говорили что-нибудь откровенное и простое, например: «Айрин, вы проходите через кошмар — худшего я и представить себе не могу.» А лучше всего было, когда вы добавляли — правда, недостаточно часто — что уважаете меня, восхищаетесь мной за мою отвагу и стойкость.
Я хотел и сейчас сказать что-нибудь про отвагу Айрин, поднял взгляд и увидел, что она смотрит на часы, говоря:
— О Боже, мне надо бежать.
Значит, на этот раз она заканчивает встречу. Как низко пали сильные мира сего! На миг у меня появилось желание созорничать — закатить поддельную истерику и обвинить Айрин в том, что она меня выгоняет, но я решил не быть ребенком.
— Я знаю, о чем вы думаете.
— О чем же?
— Наверное, вас забавляет то, что мы поменялись ролями — что на этот раз я заканчиваю сеанс, а не вы.
— В точку, Айрин. Как обычно.
— Вы тут еще побудете несколько минут? Я встречаюсь с Кевином недалеко отсюда, могу привести его сюда и с вами познакомить. Мне будет приятно.
Ожидая возвращения Айрин в компании Кевина, я пытался сопоставить ее рассказ о нашей терапии с собственными впечатлениями. По словам Айрин, я больше всего помог своей вовлеченностью, и тем, что не шарахался прочь ни от каких слов или поступков Айрин. А еще — тем, что держал ее за руку, импровизациями, подтверждением того, что она проходит через кошмар, обещанием ее не оставить.
Меня возмутило такое упрощение. Уж конечно, моя терапия гораздо сложнее и утонченнее! Но чем больше я об этом думал, тем лучше понимал, что Айрин совершенно права.
Конечно, она была права насчет «вовлеченности» — ключевого понятия в моем подходе к психотерапии. Я с самого начала решил, что вовлеченность — самое эффективное, что я могу предложить Айрин. И это значило не только хорошо слушать, или поощрять ее катарсис, или утешать ее. Это скорее означало, что я должен был подобраться к ней как можно ближе, сосредоточиться на «пространстве между нами» (эту фразу я использовал практически на каждой встрече), на «здесь и сейчас», то есть на отношениях между нами здесь (в этом кабинете) и сейчас (в данный момент).
Но одно дело — концентрироваться на «здесь и сейчас» с пациентами, которые проходят терапию из-за проблем в отношениях, и совсем другое дело — попросить Айрин сосредоточиться на «здесь и сейчас». Подумайте, какая нелепость и хамство — требовать от женщины, находящейся в отчаянном положении (женщины, чей муж умирает от опухоли мозга, женщины, которая одновременно оплакивает мать, брата, отца и крестного сына), чтобы она обратила свое внимание на тонкости отношений с профессиональным консультантом, которого едва знает.
Но я делал именно это. Я начал на первых же встречах и никогда не отступался. На каждом сеансе я непременно спрашивал о каком-нибудь аспекте наших отношений. «Насколько одиноко вы себя чувствуете в моем обществе? Насколько далеко или близко от меня вы находитесь, по вашим ощущениям?»
Если она отвечала, как это часто бывало, «Я чувствую, что нас разделяет много миль,» я занимался непосредственно этим ощущением. «В какой именно момент сегодняшней встречи вы это впервые заметили?» Или: «Какие мои слова или действия увеличили это расстояние?» А чаще всего: «Что мы можем сделать, чтобы его уменьшить?»
Я старался уважительно относиться к ответам Айрин. Если она отвечала: «Нас больше всего сблизит, если вы назовете мне хороший роман, который я могла бы почитать», я обязательно советовал какую-нибудь книгу. Если Айрин говорила, что любые слова слишком мелки для ее отчаяния, и лучшее, что я могу сделать — просто подержать ее за руку, я придвигал свой стул поближе и держал ее за руку, иногда минуту или две, иногда десять или пятнадцать минут. По временам это держание за руки было для меня некомфортно, но не из-за бюрократических инструкций, запрещавших касаться пациента: недостойно жертвовать своими врачебными и творческими убеждениями во имя таких соображений. Мне было не по себе оттого, что держание за руки неизменно действовало: и я действительно ощущал себя волшебником, владеющим сверхъестественными силами, которых я сам не понимал. В конце концов, через несколько месяцев после похорон мужа, Айрин перестала нуждаться в том, чтобы ее держали за руку, и больше не просила об этом.
Во все время нашей терапии я не отступался со своей вовлеченностью. Я не позволял себя отталкивать. Если Айрин говорила: «Я онемела. Я не хочу говорить; не знаю, зачем я сюда сегодня пришла,» я отвечал чем-нибудь вроде: «Но вы здесь. Значит, какая-то часть вас хотела быть здесь, вот с этой частью я и буду разговаривать.»