Мало-помалу Ана Пауча начинает замечать, что ее жалкие пожитки побродяжки, в том числе и целлофановые мешки, становятся все тяжелее. Ей надо сделать выбор. Да и что за нелепость — нагрузиться этим барахлом. Уж не думала ли она случайно открыть в городе лавочку?
Она хрипло смеется, смеется над собой.
Нетвердым шагом она пересекает это белое мягкое пространство, и при виде ее можно было бы подумать, что это какое-то странное словоохотливое создание задает вопросы и не ждет ответа ни от кого, кроме как от самого себя. Кто бы мог знать, в какой пучине одиночества родилась эта словоохотливость? Никто, даже сама Ана Пауча. Единственное, что ей ведомо, так это то, что она приближается к цели. Она произносит внутренние монологи, из которых лишь несколько фраз, несколько слов выскальзывают во внешний мир, монологи-айсберги, как сказал бы Тринидад. Да, думает Ана, хватила бы я лиха, если б притащила за собой в эти движущиеся снега слепого. От слепого мысли ее перебегают к сыну, к тюрьме сына. Она разом умолкает, оставив свои насмешки и монологи сумасшедшей, и говорит себе, что нужно добраться до центра города. Не тратя зря времени. Нетерпеливая смерть уже напоминает о себе, начинает сковывать холодом ее пальцы на руках и ногах. Если б только ей удалось разжечь огонь! Но где? Как? Чем?
В это ясное морозное утро, которое Север-Смерть тщательно приготовил для встречи Аны Паучи, укутанная снегом главная площадь города напоминает брачное ложе для фантастической свадьбы холода и смерти. Но снег живет. Ана Пауча чувствует, как ленивые кружева хлопьев дрожат, взлетают вверх и словно повисают там, она видит, как снег скользит и обрушивается с балконов и крыш домов, которые окружают площадь, падает с деревьев, уже лишившихся своего зеленого убора и насильно наряженных в белое. Она чувствует, как он мягко вздымается, словно море, отданное во власть глубинного дыхания прилива, набегающих друг на друга гребешков, которые терпеливо устремляются к берегу-жертве, где едва заметно выступают дюны, созданные неровностями мостовой. Только ветер своей властной рукой мог бы приоткрыть земную тайну этого бракосочетания. Посередине этого круглого сакраментального ложе мертвый замерзший голубь демонстрирует женщине теплых краев неотвратимость неоспоримой и неизбежной судьбы.
Большое кафе в глубине массивных аркад открывает свои двери в 10 часов и снова прячется за расписанными еще в старину витринами, где завитушки хрустального инея окружают и сплетают тела юных нимф, самым естественным образом вписывая их в замысел снега.
Спешащие прохожие неожиданно возникают под аркадами, толкают дверь кафе и исчезают в нем — голова втянута в воротник пальто, изо рта клубится пар. Ана Пауча тоже с удовольствием выпила бы горячего кофе, ее желудок еще не готов предстать перед судьбой, к которой старая воительница идет так упорно. Она решительно опускает руку в потайной карман у себя на животе и нащупывает там несколько песет, которые хранила на случай крайней необходимости. Какая еще необходимость может представиться ей, у которой осталась только одна необходимость — смерть? Так… В кармане кое-что есть… Ах да! Она вдруг вспоминает, что собиралась купить кусок айвового пирога, чтобы прибавить его к своему сдобному, очень сладкому хлебцу с миндалем и анисом… это будут два настоящих пирожных для ее сына Хесуса Паучи, малыша. Она колеблется. Ее рука в нерешительности застывает, словно приклеившись к впалому животу, который видел один только Педро Пауча — в белом свете, окутывавшем их постель. Ее Педро принадлежал к числу людей, которые не любят темноты. Во время их близости он всегда зажигал в изголовье обе лампы. Она вспоминает сумасшедший жар, который затоплял ее в ту минуту, когда он овладевал ею. Это прежнее тепло Ана Пауча называет именем своего мужа. Но сейчас это воспоминает делает еще нестерпимей окружающий ее холод.
Она вытаскивает из кармана руку с монетами. Смотрит на них, прикидывает на вес, считает. Если разделить поровну, может, ей хватит купить кусок айвового пирога и угоститься чашечкой кофе? День будет долгим. Ей надо найти городскую тюрьму, узнать у начальства, где находится камера ее сына. Сколько еще часов пройдет, прежде чем она постучится в его пожизненно запертую дверь?
Она ищет для себя оправдания на эту трату, которая кажется ей безумием. Ее желудок торопит ее. Мороз под аркадами крепчает. Она решается. Берет только половину своих сбережений, толкает дверь кафе, входит. Она поражена, у нее даже дух захватывает от мягкого тепла, окутывающего этот зал начала века. Граненые зеркала, до бесконечности удлиняющие блестящие стенные панель, медные и глиняные горшки с тропическими карликовыми пальмами, люстры из желтой меди, белоснежные куртки и салфетки официантов, разноцветные бутылки, украшающие полки за стойкой, сверкающая хромом кофеварка. В противоположность той однообразной белизне, что царит там, снаружи, это разноцветное сияние и теплый свет внушают мысль о мире тайном, нерушимом, чуждом холоду, царящему на площади, и таком далеко. Об ином мире.
Ана Пауча не осмеливается приблизиться к стойке, окруженной приличными людьми, хорошо одетыми и с виду совсем не страшными, которые пьют, разговаривают и курят. Она ждет, когда к ней подойдет официант, чтобы показать ему зажатые в руке монеты и смиренно попросить горячего кофе. Но к ней черно-белой напомаженной стрелой устремляется метрдотель.
— Уходите! Уходите! Здесь запрещено просить милостыню!
Ана Пауча показывает ему свои монетки и почтительно спрашивает, хватит ли их на чашку горячего кофе.
— Подумайте, какая наглость! — кричит метрдотель. — Вон отсюда! Вон!
И чтобы не дай бог не коснуться этой кучки лохмотьев, он подталкивает одного из официантов, который в свою очередь подталкивает к двери Ану Паучу. Мираж тепла и разноцветья исчезает за ее спиной.
И снова под аркадами, стегаемая со всех сторон резким ветром, который одним махом выметает теплые вкусные запахи, на мгновенье проникшие в чуткие ноздри Аны Паучи, она чувствует себя несчастной, как никогда, настоящей замерзшей маленькой бродягой. Она теряет равновесие, поскальзывается, падает. С трудом поднимается. Нет, не плакать! Не плакать! Что скажут твои безликие смерти, старый гниющий скелет, если они услышат твои рыдания? Когда ей наконец удается собрать свои пожитки, официант, который вытолкнул ее на улицу, выходит через заднюю дверь и протягивает ей стакан горячего кофе. Она хочет заплатить ему, но он говорит: нет, пейте, пейте! Она настолько взволнованна, что забывает поблагодарить его. Эта забывчивость будет мучить ее весь день, до той самой минуты, когда смерть принесет ей вечное забвение.
Она наугад бредет по блеклому лабиринту городу, неотступно преследуемого снегопадом, превратившем его в какое-то невесомое белое облако. До чего же она живая, красивая, эта вселенная из пушистой шерсти, по ней можно пройти из конца в конец, можно погружаться, углубляться, временами теряясь, где вход, а где выход! Ничего общего навсегда запечатлевшимися в ее памяти снежными пейзажами из школьных учебников малыша, где норвежские фьорды походили на молочно-белые пальцы трупов, вечно ласкающие голубоватый скалистый берег. Хлопья снега все падали, и казалось, будто все ангелы на небе стали жертвой какой-то небесной эпидемии и теряют свой пух. Снег колышется, дрожит, убегает, приближается, притворяется, что он не падает, что у него крылья, что он в полете. Он делает вид, будто также невесом, как вата. Он олицетворяет собой пушистую, эфемерную жизнь. Впрочем, эта жизнь всюду бросается в глаза старой воительницы в трауре, рожденной под мрачным знаком смерти. Горячий кофе, который придал бодрости ее ногам, мышцам, заставил двигаться ее искривленные суставы, — это жизнь. Не истраченные ею деньги, на который она сможет купить добрый кусок айвового пирога для своего сына Хесуса Паучи, малыша, — тоже жизнь. Официант из кафе, принесший ей стакан дымящего кофе, — ангел жизни, если его сравнить с ужасным метрдотелем, ангелом смерти, вышвырнувшим ее на мороз. И это желание узнать других людей, войти в контакт с ними, заставлять их подробно объяснять ей план города, показывать, где находится его северная часть, чтобы как можно скорее добраться до тюрьмы своего сына. Все это знаки жизни, думает Ана-нет. Уж не меняется ли ее судьба?