Она еще не успевает добраться до пакгауза и укрыться там, как раздается свисток поезда, и кажется, что именно он вызывает в атмосфере приступ безумия. Все трещит, словно рвут ткань, все сверкает и гремит. Огромные капли дождя набрасываются на землю, как свора бешенных собак. Они проникают сквозь лохмотья Аны Паучи, добираются до самых потайных уголков ее тела, словно мокрые черви ползут по ее рукам и ногам. Они ослепляют ее, пытаются вколотить в землю, похоронить в ледяном саване.
Оборванная воительница упрямо продвигается вперед, к убежищу. Она не знает, как защититься от этой разъяренной, совсем не похожей на морскую, воды, которая обрушивается на нее сверху будто бомба, пробуждая в памяти мрачные образы войны. Ана Пауча собирает все свое мужество и отбрасывает этот новый выпад смерти.
— Нет еще, потаскуха! Нет! — кричит она. Потом тише добавляет: — Потерпи, сестрица. Я еще не дошла до Севера.
После бури она двое суток дрожит в своем убежище от холода и лихорадки. Никто другой не смог бы вынести этого. Ана Пауча смогла. В бреду она ведет мужественное сражение. Она рассказывает теням почерневшие в ее памяти черные истории, подражая словам и голосу слепого Тринидада; чтобы продать воображаемым покупателям неотступно преследующий ее образ своей любви к Педро Пауче, она приоткрывает самый дальний уголок своего сознания, где похоронила тело этой любви в тот день, когда ее мужчины покинули дом, чтобы до смерти погрязнуть в войне. Я знала, что уже переживаю и агонию. Я приготовила свои вдовьи одежды. Я не вымыла своего тела, чтобы сохранить на нем последний пот Педро Паучи, его мужские запахи и страстные поцелуи моих сыновей. Я спрятала под платком свои косы возлюбленной. И, затопленная тишиной, любовь начала медленно, минута за минутой, умирать.
Она никогда не рассказывала о том, как умирала ее любовь. Она никогда больше не расскажет этого, когда к ней вернется сознание. Все оставит в таинственном полумраке разрушенного пакгауза. Потому что смерть любви — всего проявление преступной слабости, в то время как смерть Аны-нет, та, к которой она стремится всю свою дорогу на Север, — проявление силы. Добровольный акт. Совершенный с полной ответственностью.
13
В карманах пусто, в желудке пусто, в душе пусто — Ана-нет уже не знает, откуда черпать крохи энергии, необходимой ей, чтобы продолжить свой путь. Она ищет ручей, хочет помыться, надеясь так обрести силы. Но это оказывается почти непереносимым. Утренняя студеная вода обжигает белесые трещины между пальцами на ногах, срывает корки с фиолетовых ссадин на руках. Ана разрывает последнюю нижнюю юбку и делает повязки. Теперь на ней одно только тонкое черное платье. Когда она покидает пакгауз, ей кажется, будто она выставляет напоказ перед всем миром свою наготу, непристойную наготу, как она считает. От этих былых предрассудков ей как-то не по себе. Хотя нечего и думать, что кто-нибудь посмотрит на нее так, как смотрели тогда, когда она была Анитой — радостью возвращения. Она знает это. Тогда к чему упрямиться и рассматривать себя в зеркале прошлого? Нет больше никакой связи между Аной Паучей и Аной-нет. Между ними пролегла непроходимая пропасть. Опять же к чему упорствовать и принимать себя за человеческое существо? Она всего лишь отброс.
Сияющее солнце приветливо встречает ее новую антиприроду. Высокое и надменное, оно уже не испепеляет землю своим пылающим взглядом, как было перед бурей. Теперь оно позволяет траве покрываться росой, а в затененных местах день и ночь сохраняться влаге. Крестьяне на полях, которых видит Ана Пауча, уже не носят соломенных шляп, какие были у работающих в поле неделю назад они смотрят на горизонт не щурясь, не приставляя козырьком руку ко лбу. Лето явно покинуло эти места. Словно зябкие щенки, мелкой дрожью дрожат тополя. Не видно больше ласточек на электрических проводах. Вот она, осень, а Ана Пауча и не заметила ее приближения, потому что не было тех примет, которые ей некогда давало море. И моря больше нет в ее жизни. Она должна была бы даже отказаться от своей фамилии Пауча, потому что это морская фамилия и на этих каменистых землях она лишена смысла. И еще Ана должна была бы отказаться от своих воспоминаний о море. Как-то смириться. Но ведь есть еще ее сын Хесус Пауча, малыш, который ждет ее в своей тюрьме на Севере, и есть ее узелок, тяжелый от сырости, в котором хранится (все еще?) сдобный, очень сладкий хлебец с миндалем и анисом. Она уже не осмеливается назвать это пирожным.
Словно первый человек на земле (в день творения или разрушения, вот уж все равно), она питается травами, конями, луковицами растений. И как всем, кого на этой земле гонит по дорогам нужда, ей иногда выпадает удача, и она находит кукурузный початок, картофелину или свеклу, упавшие с товарняка, и грызет их, как крыса, часами. Десны у нее боля, зубы тоже, кожуру она выплевывает вместе с кровью. Она запоминает птицу в клетке, клюв которой облеплен шелухой от зерен. Холодный сентябрьский ветер лепит черное платье к ее иссохшему телу. Когда она дойдет до своего мифического Севера, от нее останутся одни кости. Как бы смерть не сломала о них свою косу.
И снова голод шагает рядом с ней. Он бурчит в ее животе и делает неподъемными и медлительными ее ноги. Он взрывается гнойниками и скрючивает ее тело судорогами. Когда Ана Пауча снимает свой платок, свою каску воительницы, чтобы переплести косы, изрядный клок волос, словно белый кустик, остается у нее в руках. Даже вши покинули эту бесплодную голову. Фиолетовые вены делают ее похожей на рисунок из анатомического атласа. Встретишь — пожалуй, потянет молитву прочесть. Не богу, потому что ее голова не тот алтарь, где пребывает бог, а земле, земле последнего упокоения, кладбищу.
И снова она вынуждена покинут железную дорогу, на которой не в состоянии больше сражаться из-за отбросов с собаками, крысами, овцами, хищными птицами, с другими нищими и бродягами всех мастей, более сильными и более ловкими, чем она, в борьбе за выживание. И думать нечего, что после них останется хоть что-то съедобное. Даже косточки не найдешь обсосать, даже капли росы слизнуть. В воздухе стоит запах раскаленного металла рельсов, прелых листьев. И как всяких горный воздух, он возбуждает аппетит.
И снова Ана Пауча направляет свои стопы к городу.
Города всегда окутаны пологом из запахов пищи, смешанных с парами бензина. В городах есть вокзал. Большая площадь, охраняемая старыми платанами. И кафе. Огромные. Как «Националь». Когда открывается дверь, наружу, словно волна в час прилива, вырывается аромат кухни. Желудок Аны Паучи сжимается, приклеивается к позвоночнику. Она без конца сглатывает слюну и снова протягивает руку за милостыней. Всегда найдется кто-нибудь, кто подаст, думает она. Она не в силах больше произносить привычные слова: «Помогите, Христа ради». Но это и лучше, что она не называет имени бога. Она не очень-то любит говорить о чужих.
В этом городе, как и во всех прочих, тоже есть жандармы. Вот они никогда не пройдут мимо протянутой руки. Жандарм одет в голубой мундир. Не то что полиция или Гристапо. И он не такой злой. Он приводит ее в камеру предварительного заключения при мэрии и, вместо того чтобы прочесть нравоучение о том, что нельзя бродяжничать и просить милостыню, предлагает миску супа. Каждый мужчина рожден матерью. Каждый мужчина хранит в своем сердце образ старой женщины, которая была, есть и всегда будет его матерью, думает Ана-нет.
Он задает ей вопросы.
Почему она пристрастилась к нищенству?
Она не пристрастилась. Она путешествует, возмущается нищета, не утратившая чувство собственного достоинства.
Но когда отправляются в путешествие, особенно в вашем возрасте, находят себе спутника, говорит голубой мундир.