— Кто? — широко раскрыв глаза, спрашивает Ана Пауча, затерявшаяся в этом крылатом небе.
— Трино, конечно же!
Ана Пауча спускается на землю, и лицо ее озаряет улыбка.
— Он был ребенком.
Под ее материнскими пальцами гитара произносит последнее слово. Песнь птицы. Трино.
Вопреки уверениям людей Ана Пауча теперь знает, что вспоминать о детстве — это значить призывать жизнь. Или, вернее, вновь призывать. Лихорадка калеки возникает и исчезает в одну ночь, его руки снова обретают легкость рук музыканта, а ноги — силу, чтобы быстро идти по дорогам. В его утреннем приветствии слышится нетерпение.
— Вставай, бабуля! Мы не можем больше питаться сухими фигами. Это хорошо для бедуинов, но не для двух гордых испанцев двадцатого века, каковыми являемся мы! — Как бы в подтверждение его слов конюшню сотрясает гул сверхзвукового самолета. — Я стану петь одну очень грустную песню, самую грустную, какую только знаю. И пока люди будут обливаться слезами от моего прекрасного пения, ты соберешь пожертвования. Согласна?
Она не отвечает. Она повязывает свою седую голову воительницы (или голубки?) еще влажным платком. Солнце хорошо его высушит думает она. И не только платок, мысли тоже. К Северу лучше идти с пустой головой.
Она берет свой узелок со сдобным, очень сладким хлебцем с миндалем и анисом (пирожное, сказала бы она), не замечая, что он уже почти ничего не весит, что он легок, словно сухая ветка, которую не питают больше соки дерева. Она не хочет думать об этом. Север вдруг представляется ей очень далеким, будто он находится в конце дороги, этапы которой по чьей-то воле умножаются. И сын, кажется ей, тоже уходит в самый глубокий, самый темный закоулок ее памяти. Может, этот чудной слепец, этот поэт — поджигатель церквей и есть ее малыш, ее настоящий малыш, которого она спасла от лихорадки своими материнскими руками? Вновь обретенными материнскими руками.
Старая Ана-нет, словно завороженная хриплой музыкой гитары, снова пускается в путь. Слепой смеется, кашляет и время от времени тихонько напевает гордой воительнице слова невероятно истории о море, о молодой Ане, которая под слепящим соленым ветром ждет возвращения лодки под названием «Анита — радость возвращения». Возвращение, которое так никогда и не состоится, говорит песня.
8 и 9
— Ана Пауча!
Застигнутая врасплох, Ана вскидывает голову к калеке. Она никогда не называла ему своего имени. Они соединились, как две усталости, две половинки нужды, чтобы образовать из них одну целую, два слова, случайно столкнувшихся и сложившихся в фразу, не обязательно законченную. Но их имена… Да, он рассказал ей историю человека по имени Тринидад, историю маленького мальчика, которого звали Трино, песнь птицы. Но это совсем не означает, что он рассказал о себе. Он рассказывает много всяких историй — и в песнях, и так. Поди узнай, как зовут его на самом деле.
— Ты не отвечаешь, Ана Пауча? Тебя удивляет, что я знаю твое имя? Ты сама мне сказала его. Я же не рылся в твоей голове.
Он, верно, провидец, думает Ана. Есть же люди, что вдруг говорят те слова, которые ты только собираешься произнести.
— Мое имя и впрямь Ана Пауча, все верно, — осмотрительно признается она. — Но я никогда тебе его не говорила. Это уж точно. У меня всегда была хорошая память.
— И все-таки ты сказала его мне, — настаивает он. — Сказала, сама того не желая. Во сне.
— Ты видел меня во сне?
— Ты сама во сне говоришь! В полный голос! Когда ты засыпаешь, думая, что все вокруг тебя тоже уснет, ты твердишь: «Меня зовут Ана Пауча. Меня зовут не Ана-нет». Словно хочешь кому-то что-то доказать. Кому-то, кто у тебя, если я правильно понял по твоему тону, в печенках сидит.
Поджав губы Ана Пауча возражает:
— Уж я-то знаю, что не говорила тебе своего имени. Уверена в этом. Ты украл его. Я хочу сказать… ты узнал его как-то иначе.
Калека хохочет, ему насмешлива вторит гитара.
— Это было бы не первое воровство в моей жизни. Можешь подать на меня жалобу. Чтобы защитить себя, я скажу, что узнал твое имя на благотворительном празднике, где ты была провозглашена королевой бедняков всей страны. Бедной и грязной.
Он хохочет еще громче, представляя себе, как крадет имя. Он небось еще песнь про это сочинит, думает Ана Пауча.
— Я вовсе не жалуюсь, что иду в компании с особой, которая путешествует инкогнито. В этом есть даже свое очарование. Кажется, будто у тебя много спутниц: богатая наследница, которая помогает тебе преодолеть рытвину, благородная принцесса, которая кладет тебе на лоб холодный компресс, мать, которая умоляет тебя не говорить слишком много, чтобы ты не раскашлялся…
— Ты болтаешь глупости! — смягчаясь, произносит Ана Пауча.
— …или смерть, которая ведет тебя к смерти.
— Хватит. Прошу тебя.
Он умолкает. Наступает тишина, которую не осмеливается нарушить даже гитара.
Вокруг них тихие сосновые рощи нижней Кастилии. Орлиное небо. Каменистая почва. Тайна огня, ревниво хранимая планетой и ее солнцем. Их обоюдная тайна. Пустынный пейзаж.
— Мало мы с тобой зарабатывает денег, Ана Пауча. Нужно, чтобы они звенели, как церковный колокол во время пожара!
— Что должно звенеть, как церковный колокол во время пожара? — спрашивает старая Ана неожиданно воинственным голосом.
— Монеты в твоей плошке, когда ты собираешь пожертвования. Деньги идут к деньгам. Мы могли бы позволить себе небольшую передышку в одном позолоченном городке, я знаю такой, он там севернее. Тебе это пришлось бы по душе?
— Те, кто тебя слушает, сами нищи, без гроша. Что ты хочешь, чтобы я там делала?
— Мне не нравится твой смиренный тон. Бедняки — люди великодушные. Разве ты не знала этого? Никогда не слышала, что у бедных отзывчивые сердца?
— Но только не на твои истории. Да, они плачут. И не заставляют себя просить. Но сунуть руку в карман — это дело иное.
— Скажи сразу, что им не нравятся мои песни!
— Нравиться-то нравятся… Но…
— Ты предпочитаешь протягивать руку богачам на паперти церквей? Признайся!
Ана Пауча молчит. Взрыв смеха, прерываемый приступом кашля. Глаза Аны Паучи увлажняются, будто от нежданно хлынувшего дождя.
Сменяющие одна другую кастильские деревни с домами, словно придавленные одинаковыми шиферными крышами и с побеленными известкой стенами, деревни, которые романская или готическая церковь делают еще более заурядными, более бедными, встречают их с подозрением. На окраине на них свирепо набрасываются собаки и дети, собаки лают, дети вопят, собаки кусаются, дети закидывают их камнями. Для защиты Ане Пауче пришлось обзавестись березовой палкой, похожей на палку слепого, которого она ведет. Затем их ждет встреча с местным жандармом, он холодно говорит им, что нищенство запрещено, и предлагает покинуть деревню.
Ана Пауча во весь голос кричит, что они не нищие, они вовсе не попрошайничают, бог сохранил их от этого, они поют… Уж не думают ли в этой деревне, что у обездоленных людей нет гордости? Калека согласно кивает, раскрыв от удивления рот. Откуда взялся у нее этот неожиданный пыл? Жандарм, явно успокоенный, спрашивает:
— Потомственные комедианты?
— Да, сеньор, — гордо отвечает самозваная актриса, не понимая, о чем идет речь.
Им повезло. Телевидение еще не добралось до этой деревни, затерявшейся в сьерре. В будущем году возможно… Жандарм дает им разрешение, но при условии, что выступление будет на деревенской площади.
— Но ваши песни, надеюсь, не оскорбят ничей слух?
— Песни слепого, сеньор! Их могут слушать даже ангелы!
Калека еле слышно смеется и поздравляет ее с победой. Да она схватывает все на лету, эта славная Ана-нет! Простите, бабуля, простите, поправляет он себя, пощипывая струны гитары, я хотел сказать: эта славная Ана Пауча!
После выступления им перепадают два яйца всмятку и гроздь винограда. На двоих. Тринидад сумел разжалобить сердце тещи мэра, потому что из песен слово в слово излагала историю ее падения (она стала матерью, не состоя в браке), которое она называет ошибкой молодости. Что ж, это удача, заключает слепой музыкант перед тем, как уснуть.