Скоро и Клюеву доведётся снова встретиться — не с этапом, а с тюрьмой. "Поди знай, — куда моя голова покатится…", — писал он Елене Добролюбовой, предчувствуя недоброе. И в письме к Семёнову, спрашивая о том, какие стихи Николая тот отобрал для печати, уточнял строки стихотворения "Горниста смолк рожок… Угрюмые солдаты…", автоматически приписывая их к другому стихотворению "Рота за ротой проходят полки…", пронизанному тем же настроением. Настроением ужаса при одной мысли о необходимости идти на военную службу и брать в руки оружие. Всё — и материнское воспитание, и религиозные убеждения, и пример того же Александра Добролюбова, а самое главное — ненависть к существующему строю, к династии, которую защищал штык солдата, присягавшего на верность, — всё вынуждало его к отказу от службы.
Казарма дикая, подобная острогу, Кровавою мечтой мне в душу залегла, Ей молодость моя, как некоему богу, Вечерней жертвою принесена была. И часто в тишине полночи бездыханной Мерещится мне въявь военных плацев гладь, Глухой раскат шагов и рокот барабанный — Губительный сигнал идти и убивать. Но рядом клик другой, могучее сторицей, Рассеивая сны, доносится из тьмы: "Сто раз себя убей, но не живи убийцей, Несчастное дитя казармы и тюрьмы!"
…Стихотворение "Казарма" проникнуто чувством религиозного самоотречения, а "вечерняя жертва" не может не напомнить о молитве в Гефсиман-ском саду и римских легионерах, пришедших по Его душу… Та же казарма в стихотворении "Горниста смолк рожок… " — уже "как сундук, волшебствами заклятый", что "спит в бреду, но сон её опасен, как перед бурей тишь зловещая реки"… И поэт чувствует, что настанет день: "взовьётся в небеса сигнальная ракета, к восстанью позовёт условный барабан… " Эти штыки, "отточенные для мести", ещё скажут своё — в феврале, 10 лет спустя.
Призванный в ноябре 1907 года, он не желал ни брать в руки оружие, ни надевать военную форму. После жестокого глумления и избиений его отдали под военный суд, о чём Клюев вспоминал впоследствии не единожды.
"Когда пришёл черёд в солдаты идти, везли меня в Питер, почитай 400 вёр/ст/, от партии рекрутской особо, под строжайшим конвоем…
В Сен-Михеле, городок такой есть в Финляндии, сдали меня в пехотную роту. Сам же про себя я порешил не быть солдатом, не учиться убийству, как Христос велел и как мама мне завещала. Стал я отказываться от пищи, не одевался и не раздевался сам, силой меня взводные одевали; не брал я и винтовки в руки. На брань же и побои под микитку, взглезь по мордасам, по поджилкам прикладом, молчал. Только ночью плакал на голых досках нар, так как постель у меня в наказание была отобрана. Сидел я в Сен-Михеле в военной тюрьме, в бывших шведских магазинах петровских времён. Люто вспоминать про эту мёрзлую каменную дыру, где вошь неусыпающая и дух гробный…
Бедный я человек! Никто меня не пожалеет…
Сидел я и в Выборгской крепости (в Финляндии). Крепость построена из дикого камня, столетиями её век мерить. Одиннадцать месяцев в этом гранитном колодце я лязгал кандалами на руках и ногах… "
Крик. И холод.
Беззвучный крик рвался из его груди, а холод, исходящий от тюремных стен, пронизывал до костей.
Первая тюрьма была, что называется, "за дело". Да и сам он чувствовал себя в силах пострадать за "дело Христово", "дело народное". Теперь же не героем, а жертвой чувствовал он себя… Ужас разливался по всему телу, и совладать с ним не было никаких сил.
Поэтому не стоит теперь, спустя десятилетия, сетовать на фактологические и хронологические сбивы в клюевском повествовании. На тюремные стены пришлось от силы два месяца, но никак не одиннадцать. Впрочем, впечатление было таково, что и один месяц мог сойти за год.
А в "Гагарьей судьбине", считающейся "мифологической", об этом рассказано с большим соблюдением фактов и сроков, чем в коротеньком отрывочке, записанном Николаем Архиповым год спустя.
"Как русские дороги-тракты, как многопарусная белянная Волга, как бездонные тучи в бесследном осеннем небе — так знакомы мне тюрьма и сума, решётка в кирпичной стене, железные зубы, этапная матюжная гонка. Мною оплакана не одна чёрная копейка, не один калач за упокой, за спасение "несчастненькому, молоденькому".
Помню офицерский дикий суд над собой за отказ от военной службы… Четыре с половиной года каторжных работ… Каменный сундук, куда меня заперли, заковав в кандалы, не заглушил во мне словесных хрустальных колокольчиков, далёких тяжковеющих труб. Шесть месяцев вздыхали небесные трубы, и стены тюрьмы наконец рухнули. Людями в белых халатах, с золоты-
ми очками на глазах, с запахом смертной белены и йода (эти дурманы знакомы мне по сибирским степям) я был признан малоумным и отправлен этапом за отцовской порукой в домашнее загуберье".
Лишь весной 1908 года Клюев достиг "домашнего загуберья", выпущенный со справкой, подписанной полковником Туроверовым: "Николай Алексеевич Клюев призыва 1907 года, белобилетник. Освобождён от военной службы вследствие тяжёлой болезни. 6 месяцев лежал в Николаевском военном госпитале на испытании".
Единственным способом уклониться от военной службы и избежать тюремного заключения было медицинское освидетельствование с заключением о "малоумности". И имея хотя бы отдалённое представление о Клюеве, легко прийти к мысли о симуляции. Однако едва ли здесь тот случай. Всё поведение Клюева могло навести солдат и офицеров, да и врачей на мысль о самом натуральном психическом нездоровье. Для самого же Николая и впрямь было легче сойти с ума, нежели поступить вопреки своим убеждениям.
И нервное расстройство от потрясения имело место быть, и физического здоровья от пребывания в казарме и тюрьме ("Несчастное дитя казармы и тюрьмы"!) только убавилось. Лишь родительский дом вернул душевное равновесие и вселил спокойствие духа… А за время клюевского пребывания в узилище и в больнице произошло много небезынтересных событий. Но о них речь впереди.
Остаётся досказать судьбу Леонида Семёнова.
Его упоминавшийся рассказ "Проклятие" вызвал сочувственный и объективный одновременно отзыв Александра Блока, упомянувшего сие произведение в статье "О реалистах", опубликованной в "Золотом руне". Блок писал, что "Проклятие" "потрясает и отличается во многом от сотни подобных описаний правительственных зверств, но отличается от них более в чисто описательной части. Что же сверху того — показательно ещё раз, что трудно "служить богу и мамоне", хранить верность жизни и искусству".
Через полтора года в "Вестнике Европы" появился его рассказ "Смертная казнь" с предисловием Льва Толстого, высоко оценившего эту вещь, как "замечательную и по чувству, и по силе художественного воображения". Лирическая проза в альманахе "Шиповник", опубликованная в 1909 году, стала последней прижизненной публикацией Леонида, после чего он, подобно Добролюбову, порвал с литературной средой. Писать прозу он продолжал, но уже не делал никаких попыток опубликовать её. После очередного отказа от военной службы он попал в психиатрическую больницу, а по выходе оттуда в 1914 году удалился в деревню, где жил в собственноручно выстроенном доме. Отношение его к религии кардинально переменилось, и он даже подумывал о монашеском постриге в Оптиной пустыни. В ночь с 13 на 14 декабря 1917 года во время очередной деревенской междоусобицы, которые не прекращались с февраля месяца, Семёнов был убит, а дом его — сожжён дотла.
Именно Леонид Семёнов, близко знакомый с Блоком, обратил внимание Клюева на блоковские стихи. И Клюев сразу же выделил их изо всей "новой поэзии". Брат, брат духовный… Так он почувствовал, так понял, так уверился — и особым символическим значением наполнилось для него название читанной книги — "Нечаянная радость".
Первое письмо Блоку он послал ещё до всех своих злоключений "казармы и тюрьмы" — в конце сентября 1907 года.
(Продолжение следует)