Старый лекарь усмехнулся, и спорить с таким назначением не стал.
* * *
Первый серьёзный разговор догнал меня в коридоре, и принёс его Вениамин.
Он шёл за мной от самой приёмной, отставая на полшага, и молчал так старательно, что я остановился сам.
— Спрашивай. Чего ты меня преследуешь-то?
— Всеволод Сергеевич, я про ночь, — он смотрел мне в подбородок, не выше. — Про ланцет. Вы ведь ткань не просили. И лоток не просили. Я подал, потому что рука ваша уже шла к инструменту, я такое движение у умелых лекарей-хирургов знаю, его ни с чем не спутаешь. А вечером вы при мне запретили резать. Вот я и думаю с тех пор… Я правильно сделал, что подал?
— Правильно, — сказал я. — Надрез вышел к месту, ты сам видел.
— Видел, — он помялся и всё-таки поднял глаза. — Только вы тогда откуда знали, что он поможет? Вечером ведь не знали. Что за ночь поменялось?
Вопрос был лучший из всех, что он задавал мне, и именно поэтому отвечать на него было нечем.
— Поменялось то, что к ночи я увидел болезнь целиком, — сказал я. — Запиши этот случай в свою тетрадь, Вениамин. Только запиши честно, с вечерним запретом вместе. Лекарь, который записывает одни свои победы, учится вдвое медленнее.
Он кивнул и отстал, а я пошёл дальше, унося его вопрос с собой. Что за ночь поменялось, я знал лучше всех в этом доме. Вечером решал я один. К утру решали уже двое.
Второй разговор ждал меня во дворе, у аптечного крыльца. И он оказался куда важнее.
Варвара догнала меня с журналом под мышкой, оглянулась по сторонам и заговорила вполголоса, что с ней случалось нечасто.
— Всеволод Сергеевич, я по записям. Я ночью вела журнал, как вы велели. И вот тут, на четвёртом часу… — она раскрыла журнал, но страницу мне не показала, прикрыла ладонью. — Вы держали её ладонь и сказали тихо, я записала дословно, потому что не поняла. Вы сказали: «Дыши ровно, Аглая. Худшее позади». Я тогда решила, что ослышалась. А потом вы это имя повторили через четверть часа тем же голосом. Аглая. Я не знаю никакой Аглаи, Всеволод Сергеевич. И вычёркивать из журнала без вашего слова не стала.
Двор вокруг был обычный, утренний, с лопатами и телегой у ворот, и холод, который прошёл у меня по хребту, к этому двору отношения не имел.
Я не помнил ни имени, ни фразы, и это напрягало сильнее всего остального.
— Вычеркни, — сказал я ровно. — Ослышаться на четвёртом часу такой ночи немудрено, а чужое имя в лекарском журнале будет смущать всех, кто станет читать его после нас.
— Поняла, — Варвара захлопнула журнал с видимым облегчением. — Я так и подумала, что померещилось. Просто голос у вас тогда был… — она поискала слово и не нашла. — Ну, вычёркиваю.
Она убежала к своим склянкам, а я остался стоять у крыльца и прислушиваться к тому, что творилось у меня в голове. Квартирант лежал на дне тихо, глубоко и очень довольно, и до меня только теперь дошло, что за все месяцы нашего соседства я ни разу не спросил себя, кем Игнатий Карлович Вельский был до своей славы. Я впервые задумался, кого он звал по имени, когда ещё был жив по-настоящему — и по кому из своей прошлой жизни до сих пор носит траур на самом дне чужой головы.
Спрашивать об этом квартиранта я не стал. Вместо этого я поднялся в кабинет.
Профессору Гладышеву я обещал писать о каждом случае, когда даю квартиранту волю, и обещание это выполнял. Сегодняшнее письмо обещало выйти длиннее всех предыдущих. Я сел, придвинул чистый лист, обмакнул перо и вывел первую строку привычной правой рукой, своим почерком делового человека.
Опомнился я только на середине второй строки письма.
По бумаге шёл чужой почерк, ровный и уверенный. Старомодный, с нажимом, с твёрдыми знаками на концах слов и с ятями там, где я их отродясь не ставил. Тот самый почерк, которым моя левая рука писала ответы на профессорском опыте. Только сейчас писала правая, моя рабочая, и писала она этим почерком ровно, привычно и красиво.
Я положил перо на подставку и посидел, глядя на строку.
Гладышев уже всё мне давно пояснил. Думать можно о чём угодно — это не страшно. Страшно, когда начинаешь делать то, чего решил не делать, когда рука пойдёт раньше головы. Заметите такое, велел он, бросайте всё и шлите за мной.
За одну ночь моя рука опередила голову дважды. А такие совпадения я считал.
В прошлой жизни у меня было железное правило на такие случаи. Когда три независимых показателя падают в одну сторону, это уже не случайность, это закономерность, и решения по ней принимают в тот же день, пока она не стала необратимой.
Я достал из потайного отделения стола сложенный вчетверо клочок бумаги. Добыл его для меня Нефёдов ещё по осени, через свою сеть волгинских осведомителей, и передал с оговорками, которых я от коллекционера не ждал.
Имени этого человека Нефёдов не знает и знать не хочет. Ходят к нему редко и не по своей воле. Платы деньгами этот человек не принимает вовсе, и чем берёт, того Нефёдову не сказали даже за перстень.
На клочке умещались три строки дороги и ни слова сверх них. За городскую черту Волгина, по старому тракту до сгоревшей смолокурни, а дальше третий двор, где спрашивают про «хозяина сада» и никого другого.
— Не езди, — сказал Валерьян из угла.
Появился он без обычного своего кряхтения, разом, и висел теперь между шкафом и окном, скрестив руки на груди.
— Подслушивал, — констатировал я.
— Приглядывал, — поправил дед с достоинством. — Сева, послушай старика. Ну выгонишь ты его. А с ним что уйдёт? Лекарская наука твоя, вот эта самая, которой ты нынче ночью девку с того света вернул. Санаторий твой на чём держится? На воде да на знаниях. Вода и так заперта. Останешься без второго и чем лечить будешь, подорожником?
— Санаторий держится на мне, — ответил я. — А я держусь на том, что моя голова принадлежит мне же. Этой ночью в моём доме моя же рука резала, можно сказать, собственную невесту. И разрешения у меня она не спрашивала. Сегодня надрез вышел ко благу. Про завтра мне никто не поручится, и тебе, дед, я в этом деле верю меньше всех, потому что ты в моей голове такой же квартирант, только прописанный.
— Вот и спасибо, внучок, — Валерьян набрал полную грудь несуществующего воздуха. — Вот и вся благодарность роду…
— Род я как раз и берегу, — перебил я. — Род не продолжают чужой головой. Всё, разговор окончен. Присмотри тут за домом, за это буду благодарен без всяких споров.
Дед побурчал ещё, помянул упрямцев рода до седьмого колена и истаял, напоследок хлопнув для выразительности дверцей шкафа изнутри.
Письмо Гладышеву я переписал начисто своей рукой, следя за каждой буквой, и добавил в конец те два слова, которых он ждал от меня с самой осени: «Еду к изгоняющему». Конверт ушёл вниз, к Архипу, с наказом сегодня же отправить его из Волгина.
* * *
Лиза проснулась после полудня, и к её пробуждению я успел собраться в дорогу.
Она полусидела на подушках, левая рука лежала поверх одеяла в свежей повязке, и цвет к её лицу уже возвращался, пока что осторожно, пятнами. Первым делом она посмотрела на моё дорожное пальто.
— Куда? — спросила она вместо приветствия.
— В Волгин, по делам аптеки, — сказал я. — Заодно посмотрю стекло для новых рам и загляну к поставщику. К завтрашнему вечеру вернусь.
Лиза смотрела на меня молча, и взгляд её делался всё более лекарским.
— Сева, — сказала она наконец. — Ты врёшь хуже, чем лечишь. За стеклом посылают Архипа. Аптечные заказы подписываю я, и ни одного я не видела. Что случилось?
Скрывать от неё дальше было бы оскорблением для нас обоих, а рассказать всё означало поднять с постели человека, которому сегодня положено лежать. Я выбрал середину — сказал правду ровно настолько, насколько мог себе позволить.
— Ночью, пока я тебя вытаскивал, я потратил кое-что своё, — сказал я. — Больше, чем собирался. Это поправимо, но поправлять надо у одного человека под Волгином, и тянуть с этим нельзя. Вернусь и расскажу всё, от первого слова до последнего.