1843–1844 гг.
Поздней осенью 1843 года Боратынские через Германию добираются до Парижа и проводят одну из самых эмоционально и интеллектуально насыщенных зим. Знакомство с русскими эмигрантами, политическими и религиозными, с французскими литераторами и политиками, с иностранными нравами и обычаями – чрезвычайно ободряет поэта. Судя по письмам, он наконец-то видит приложение своим творческим силам в России будущего. Он окрылен и с этим чувством отправляется в Италию, которую знал с детства по рассказам гувернера итальянца и с детства мечтал увидеть в реальности. Через два месяца самой беззаботной и безоблачной жизни в Неаполе он скоропостижно, в одну ночь, умирает на руках семейства. Кипарисовый гроб с его останками привезут в Петербург по морю только через год. 31 августа 1845 года Боратынский погребен в Александро-Невской лавре. На похоронах присутствуют родственники и друзья-литераторы – Петр Вяземский, Петр Плетнев, Владимир Одоевский и другие. На надгробном памятнике по воле вдовы Боратынского выбиты слова из его стихотворения «Отрывок»:
В смиреньи сердца надо верить
И терпеливо ждать конца.
Часть I
Люди
Дельвиг,
или «Беспорядочная обстановка жизни»
Что ты хочешь с собою делать и что делаешь? Что твои? Все это всегда занимало и всегда будет занимать меня. Что стихи твои, льются ли все, как ручьи любви, или сделались просто ручьями чернильными, как, с позволения сказать, у большой части ваших московских стихомарателей. Сохрани тебя бог и помилуй, не заразись! Носи в кармане чеснок и читай поутру и ввечеру Пушкина.
Дельвиг – Боратынскому, 1826
По устоявшейся литературной легенде первые стихи Боратынского попадут в печать через Антона Дельвига. Несколько мелких, альбомных сочинений начинающего поэта выйдут в журнале «Благонамеренный» за 1819 год, и якобы без ведома автора. Неожиданный дебют застанет Боратынского в сложной ситуации. После позорного выдворения из Пажеского корпуса положение юноши крайне шатко. За провинность он наказан лишением дворянства вплоть до выслуги. Вопрос о поступлении в солдатскую службу решается. Авторская публичность ни к чему человеку, чья судьба находится в подвешенном состоянии.
Стараниями родственников он вскоре действительно зачислен рядовым в гвардейский Егерский полк. Ему позволено жить не в казармах, а частным образом, и он переезжает на квартиру к Дельвигу. Снимать на двоих проще и веселее. Перед нами нечто вроде поэтического треугольника: Дельвиг с Боратынским живут в Семеновских ротах, неподалеку на Фонтанке обитает однокашник Дельвига Кюхельбекер, а сразу за Калинкиным мостом (в доме родителей) – Пушкин.
Но история с переездом, хотя и красивая, вряд ли правдоподобна. Она основана на более поздних и, к сожалению, неточных воспоминаниях. Судя по письмам к матери, первое время в Петербурге Боратынский снимает квартиру не с Дельвигом, а со своим сослуживцем (в доме кофишенка Ежевского). А с Дельвигом они поселятся в Семеновских ротах позже, во время наездов поэта из Финляндии, куда он пока не думает отправляться. К тому времени Боратынский и Дельвиг будут хорошо знакомы и лично, и литературно.
Неизвестно, кто сводит поэтов. Это мог быть Александр Бестужев, будущий «декабрист», выпускник Горного корпуса и литератор. Или бывший однокашник поэта по Пажескому корпусу Александр Креницын. Спустя два года после отчисления Боратынского он кое-как там еще учится, и Боратынский возобновляет знакомство. Напомним, что в Пажеском по-прежнему состоят младшие братья поэта Ираклий и Лев.
Креницын – соучастник многих «шалостей» Боратынского еще до выключки из корпуса в 1816-м. Спустя два года он по-прежнему фрондер и пишет сатиры на преподавателей. А Боратынский, погоревший на фронде, сочиняет товарищу юности меланхолическое послание. После всего, что случилось, он чувствует себя рядом с Креницыным стариком. Стихотворение переполнено сетованиями рано повзрослевшего человека об утраченной вольнице и несбывшихся мечтах. Жить надо одним днем, философствует поэт («Цветок нашел – скорей сорви! / Цветы прелестны лишь весною!»).
Послание будет опубликовано в «Сыне отечества» в 1819-м за полной подписью «Евгений Баратынской». Перед нами не альбомная безделка, но большое послание-размышление. В котором за книжными штампами просвечивает чувство и опыт. То ли цензор, то ли опасливый издатель Николай Греч заменит фразу о цветах многоточием. А Креницын, которого поэт призывает рвать их, хорошо знаком с лицеистами первого выпуска. Возможно, он и сводит Боратынского с Дельвигом.
Объединяет Дельвига с Боратынским не только служение Аполлону, Киприде и Бахусу. Характеры молодых людей схожи тем, что соглашают в себе противоположности. Дельвиг – глубину чувства с «игривостью», хотя при первом знакомстве кажется ленивым и нелюбопытным. Но под внешней флегмой скрыта тонкая психическая организация, хорошо знакомая в будущем его жене Софье, заметившей, что «…он страдал, как женщина, полным расстройством нервов». «Аттическая вежливость с некоторыми приемами французской любезности», «застенчивость при уме самобытном», «мечтательная рассудочность» – это уже «тихоня» Боратынский. Союз поэтов подкреплен холостяцкой безбытностью. Антон Антонович в основном сам обеспечивает себя копеечной службой в Министерстве финансов. Положение унтер-офицера Боратынского получше, но часто обращаться за помощью к матери или знатным родственникам он не хочет. «Они везде задолжали, – вспоминает Вяземский, – в гостиницах, лавочках, в булочной…» «Один только лавочник, торговавший вареньями, доверчиво отпускал им свой товар; да где-то промыслили они три-четыре бутылки малаги». Хозяйством квартиры заведовал крепостной Дельвига Никита, «который в лености и беспечности мог поспорить разве только с своим барином». Когда Никита запивал, хозяйство поэтов приходило в окончательный упадок. «Эта беспорядочная обстановка жизни, – говорит биограф Дельвига Виктор Гаевский, – считавшаяся тогда поэтическою, доходила до цинизма, и Дельвиг, во всем старавшийся быть эпикурейцем, был в то же время и циником…»
Цинизм его распространялся не только на лавочников и кредиторов. Дельвиг имел наклонность к публичным жестам, иногда даже на грани оскорбительных. Так выражалось его отношение к общественной норме. Про Дельвига вспоминали, что на улице он мог плюнуть вслед священнику. В другой раз, зазывая друзей в питейный дом последнего разбора и заметив, что те в нерешительности, он изображал недоумение: «Не дураки ли вы? Разве не видите императорского двуглавого орла над дверьми?»[1]
Подобные жесты в известной степени передают дух времени, царивший в послевоенном российском обществе. Подъем национального духа, вера в обновление страны, поиски путей и форм для этого обновления постепенно сменялись общественным унынием и духом разочарования. Рубеж 1820 года был временем, когда император Александр переменился в мыслях о преобразовании России. Надежды на облегчение участи народа, освободившего страну от Наполеона, растаяли. Проект российской конституции, на которую возлагалось столько надежд, исчез «под сукном». Император погрузился в религиозные поиски. Ждать реформ «сверху» больше не имело смысла. Просвещенным людям оставалось самостоятельно создавать образ России будущего. Тайные общества и философские кружки каждый по-своему разрабатывали стратегию его осуществления, политическую и интеллектуальную. «Октавию – в слепой надежде – / Молебнов лести не пою», – пишет об императоре Пушкин. «Наш Август смотрит сентябрем», – подхватывает Языков. Вслед за императором «осеннее» настроение овладевает и высшим обществом. Цензура, показная религиозность, доносы, муштра. Над страной расправляет «совиные крыла» Аракчеев. «Во всех углах виделись недовольные лица, на улицах пожимали плечами, везде шептались, – все говорили: к чему это приведет? Все элементы были в брожении», – вспоминает Александр Бестужев. Немудрено, что в такой обстановке не только поэтическое, но даже бытовое сопротивление навязанной норме имело символический характер. Проступок Боратынского, за который он был изгнан из корпуса, тоже следовало бы рассматривать в подобном свете.