Но поэты оставались поэтами. В одном из совместных шуточных стихотворений, нарочно написанном гекзаметром, Дельвиг и Боратынский с юмором смотрят на собственные персоны:
Там, где Семеновский полк, в пятой роте, в домике
низком,
Жил поэт Боратынский с Дельвигом, тоже поэтом.
Тихо жили они, за квартиру платили немного,
В лавочку были должны, дома обедали редко.
Часто, когда покрывалось небо осеннею тучей,
Шли они в дождик пешком, в панталонах трикотовых
тонких,
Руки спрятав в карман (перчаток они не имели!),
Шли и твердили, шутя: «Какое в россиянах чувство!»
Фраза о чувствах пародирует «Водопад» Державина. При виде русских кораблей «в морях Тавриды» тот вопрошал читателя: «Какое чувство в россиянах?» – и сам же ответствовал: восторг, восторг. Видимо, восторг ощущают и наши поэты, когда без гроша в кармане пробегают по петербуржскому морозцу. Но это не восторг великорусского патриотизма, а – свободной молодости перед неизвестностью будущего.
Но, возможно, есть у стихов и другой адресат. Как раз в то время Николай Иванович Гнедич публикует идиллию «Рыбаки». Его сочинение широко обсуждается в журналах, причем с точки зрения жанра. Возможна ли идиллия не на античном, греческом, а на современном, да еще петербуржском материале? Гнедич доказывал, что возможна. Могли ли молодые люди потешаться над переводчиком Гомера, который представлялся в глазах современников почти что классиком? Скажем чуть позже.
Что касается жестов Дельвига, они, скорее всего, были эхом его лицейской вольницы. Фрондерство и вообще присуще юности, тем более если сама эпоха заражена разочарованием; знаком с фрондой и Боратынский, много «проказничавший» в корпусе, да рано обжегшийся. А Дельвигу фатальный ожог только предстоит. Он глубоко знает и русскую, и античную поэзию и публикуется с 1814 года. К моменту знакомства с Боратынским как поэт он практически сформирован. Перед нами одна из поразительных черт стихотворцев пушкинской плеяды: быстрое становление, ранняя зрелость, какая-то неюношеская состоятельность к двадцати годам. Чему, наверное, способствовало само время, быстро избавлявшее мыслящего человека от иллюзий.
По сравнению с Боратынским, человеком из Пажеского, где гуманитарные науки преподавались поверхностно и бессистемно, лицейский Дельвиг – безусловный литературный лидер, обладающий поэтическим слухом, жанрами и, главное, тесным кругом поэтического общения. Петербуржский круг общения Боратынского, связанный в основном с приятелями из Пажеского и Горного, после знакомства с Дельвигом расширяется несравнимо: Пушкин, Плетнев, Кюхельбекер, Глинка. В юности такое общение для поэта чрезвычайно полезно, и не только в силу общих либерально-эпикурейских настроений. Только сверстник может без обид указать поэту на стихотворные огрехи. Да и видит он в силу совпадения возраста лучше. Тем поразительнее плеядная стремительность, с которой Боратынский входит в литературу.
Два года после изгнания Боратынский провел в печальных раздумьях о невеселой участи человека. Французские классицисты, собранные в домашней библиотеке, укрепили молодого человека в собственном мнении. Они во многом сформировали его интонацию и стиль, во всяком случае вначале, и мы это еще увидим. А личная трагедия поневоле сделала философом. Власть, одним росчерком уничтожившая будущее, в ту же минуту уничтожила доверие к самой себе. С тех пор Боратынский будет дистанцироваться от актуальной общественной дискуссии. Но в чем тогда искать основание? От мыслей о самоубийстве Боратынского спасли «отечески пенаты». С того времени образ родного очага становится для Боратынского фундаментальным жизненным ориентиром. Но когда тебе 18 лет, путь к собственному очагу в тумане. Возможно, Боратынский не столь умудрен в античных и песенных русских размерах, как Дельвиг, и не пишет, как он или Гнедич, идиллий. Но строки его стремительно наполняются «таинственной властью гармонии», которая будет слышна у всех поэтов пушкинского круга. Она подчиняет мысль языку, а язык – мысли и создает в языке музыку, которая возможна лишь при абсолютной ясности как в мыслях, так и в слове. На смену неловким альбомным мадригалам Боратынского скоро приходят вдумчивые послания и элегии. В них сочетается чувство, каким бы сладостным или горьким оно ни было, его мысленный анализ – и суховатая французская насмешливость из-за вечного расхождения одного с другим. Всего через пару лет он напишет элегии «Финляндия» и «Родина», по силе и естественности выражения мысли и ясной точности образов опережающие поэтические опыты Дельвига, и поэму «Пиры».
«Певца Пиров я с музой подружил / И славой их горжусь в вознагражденье…» – говорит Дельвиг. Замечательно, что, даже будучи известным поэтом, Боратынский считает его первым читателем. Он недалек в грамматике, путается в запятых и однажды, по воспоминанию Анны Керн, всерьез спрашивает Дельвига: «Что ты называешь родительным падежом?» Это раннее время – перекрестных посланий и дружеских «пиров» союза поэтов, время их активного диалога – напоминает довоенный триумвират Батюшкова, Вяземского и Жуковского с их апологией счастья, дружества и поэзии – с той разницей, что сейчас перед нами люди одного поколения. Излюбленные темы старших потесняются новыми мотивами – гражданской свободы, без которой добродетель немыслима, и тираноборчества, громче прочих заявленные у Пушкина и Кюхельбекера. Но мы почти не находим их, за несколькими исключениями, у Боратынского. Воспевая дружеские пиры и любовные увлечения и даже насмехаясь над бездарными коллегами по цеху – он не примыкает ни к республиканцам, ни к конституционным монархистам, ни к поклонникам теории Карамзина о положительном действии абсолютной власти в России. Он далек от прямого возмущения порядком вещей в обществе, полагая, видимо, что чувственные и интеллектуальные удовольствия и сами по себе возмутительны – тем, что вопреки общественной морали становятся основой жизни.
В это время литераторы крайне разных взглядов часто печатаются в одном петербуржском журнале. Примиряет их великодушно-легкомысленная натура издателя. Баснописец Александр Ефимович Измайлов в своем «Благонамеренном» пока еще печатает и молодых эпикурейцев-«либералистов», так называемых баловней круга Пушкина, – и авторов вроде классициста Владимира Панаева, критика Ореста Сомова или поэта Бориса Федорова:
Сурков Тевтонова возносит;
Тевтонов для него венцов бессмертья просит;
Барабинский, прославленный от них,
Их прославляет обоих.
Один напишет: мой Гораций!
Другой в ответ: любимец граций!
И третий друг,
Возвысив дух,
Кричит: вы, вы любимцы граций!
А те ему: о наш Гораций!
Сурков в сатире Федорова – Дельвиг (соня), Тевтонов – Кюхельбекер (немец), а Барабинский – Боратынский (возможно, от бараба, «степь» – владения Боратынских находились на границе тамбовских степей). Автор обыгрывает общие поэтические штампы, бывшие в ходу у молодых поэтов, и даже конкретные строки, например, из послания Боратынского «Дельвигу» («Так, любезный мой Гораций…») – и из ответа на него Дельвига: «За то ль, Евгений, я Гораций…» У обоих поэтов часто встречаются в стихах и юные девы, и вино – отчего «союз поэтов» благонамеренные критики называли даже не эпикурейским – вакхическим, полагая подобные темы несовместимыми с высокими задачами современной литературы[2].
«Федорова Борьки / Мадригалы горьки», – лаконично отвечал Дельвиг.