Литмир - Электронная Библиотека

— Всем! — признался он. — Салтыков, да ведь это лучший анекдот года! Бонапарт зовёт русского лекаря в Париж, сулит ему госпиталь, а лекарь ему про ступеньку на Литейной. Я ведь там был!

— Где?

— Под окном! — Жадовский даже привстал. — Я ездил в Тильзит при канцелярии князя Куракина. Битый час простоял с его портфелем под тем самым окном, где сидели оба императора. Окно настежь, а я внизу, и слышно всё до слова.

Ту комнату я вспомнил сразу, два кресла у раскрытого окна, Виллие у стены и Ларрея у меня за спиной.

Чёрт бы меня подрал! Я ожидал куда более мелкого шпиона. Так под окном стоял сам Жадовский!

— И пока вы ждали, вы пересказали всё конюхам при государевых лошадях? — хмыкнул я.

— А что мне было делать, час стоять молча? — искренне удивился он. — Конюхи, доложу я вам, превосходные слушатели. Ахали в нужных местах.

Откинувшись в кресле, я подумал, что три недели весь Петербург смеялся над моей ступенькой и плац-майор в крепости поминал её при солдатах, а началось всё с этого человека в халате, у лошадиной морды.

— А ухо? — спросил я. — Это тоже вы?

— Я им сказал, что он промахнулся! — Жадовский замахал руками. — А додрали вас уже конюхи.

Смеяться мне хотелось и злиться тоже, и я не знал, чего сильнее. Только веселиться мне было рано.

— Аполлон Гаврилович, — сказал я. — Ваши слова лежат в доносе, по которому меня вчера посадили в крепость. Солдаты давно сделали из обещанного госпиталя дворец с садом, а в доносе стоит госпиталь, слово в слово. Значит, писал тот, кто слышал вас.

Жадовский перестал улыбаться, вынул перо и положил его на стол, и рука у него, я заметил, дрогнула.

— У Засекиных, — проговорил он глухо. — Неделю назад, в воскресенье, за обедом. Человек двадцать за столом сидело.

— Кто конкретно?

— Да разве всех… — Он запнулся и поднял на меня глаза. — Ладомирский сидел. Против меня, через стол. И слушал лучше всех, я ещё подумал, какой благодарный слушатель. А после хозяйка читала вслух письмо из Москвы. От какой-то Анфисы Карповны. Про лекаря Салтыкова, что ходит там по французским лавкам с французом.

Анфиса Карповна… Подруга матери, что видела меня у оптика на Кузнецком мосту вместе с Готье. Обе половины доноса, тильзитская и московская, прозвучали за одним столом, в один вечер, и напротив сидел камер-юнкер, который слушал лучше всех.

Жадовский встал и прошёлся по кабинету.

— Меня опять употребили, — сказал он. — Второй раз за тем же столом, Салтыков, как болтливую девицу. — У окна он остановился, постоял и вдруг обернулся. — Погодите. Был ещё случай, в июле. Служит у нас переводчиком с польского старый Ключинский, Игнатий Францевич. Глаза у него совсем худые, бумаги он читает с лупой. Так вот, он хвастал в канцелярии, что молодой Ладомирский его выручил по дружбе. Взял к себе на ночь какую-то польскую бумагу из Вильны, по секретной части, и перевёл за него. Я ещё посмеялся, с каких это пор азиатская часть читает по-польски.

— А он читает?

— Он знает четыре языка, Салтыков. Польский среди них.

Это многое объясняет. Письмо Ляховского ночевало у Ладомирского дома. В ту ночь, выходит, в него и вписали пятую строку, а наутро полуслепой Ключинский подписал перевод, не разглядев, сколько строк было в подлиннике.

— Мне нужно слово Ключинского, — сказал я. — На бумаге, при свидетелях. И что-нибудь, писанное рукой Ладомирского. До четверга.

— До четверга, — повторил Жадовский. — Ключинского я завтра же возьму в оборот, покуда с ним не поговорил кое-кто другой. А бумаг, писанных Ладомирским, у нас в Коллегии полные шкафы. — Он помолчал. — Только вы ведь попросите меня ещё и молчать.

— Попрошу. Ни одной живой душе, покуда не соберётся Комитет.

— Вы просите невозможного, — вздохнул Жадовский.

— Прошу. Два дня.

— Два дня я выдержу, — мрачно сказал он. — А в пятницу расскажу всем. Это будет лучший анекдот года! Потому и не прошу ничего взамен. Тем вы меня и радуете, Салтыков. Тем и радуете!

Ехал я от него за полночь, и в затылке у меня стучало. Донос написал Ладомирский, тот, кто сидел у Засекиных напротив Жадовского, и письмо ночевало у него же. Оставалось доказать это людям, которые верят бумаге больше, чем лекарю.

* * *

К ранней обедне мы с Настей понесли святить наши яблоки.

Спасо-Преображенский собор стоял в двух шагах от Кирочной, и на престольный праздник народу в нём было не протолкнуться. Корзину с нашей старой яблони нёс я, Настя шла рядом, а позади, стуча клюкой по ступеням, поднималась старшая тётушка, которая наотрез отказалась остаться дома.

Шёпот пошёл за нами от самой паперти, и я разбирал в нём каждое слово. «Тот самый», «за измену взяли», «выпустили, а надолго ли». Спиной я чувствовал чужие взгляды.

Евпраксия Ильинична вдруг остановилась посреди храма и обернулась.

— Это кто там шипит? — спросила она на весь собор. — Я, батюшки мои, нынче всё слышу. Сколько лет глухая ходила, а теперь слышу. Вот этот лекарь и вылечил. Кто ещё шипеть надумает, подходи ближе, я и тебя послушаю.

Шёпот смолк так быстро, что мне стало слышно, как потрескивают свечи у образа. Настя взяла меня под руку, при всех, и больше уже не отпускала.

Мне же на слухи было плевать. Пусть говорят, что им угодно. Скоро их мнение изменится. Народ всегда болтает то, что ему в голову втемяшили.

Только враги мои не понимают, что правда на моей стороне. И правда победит.

Нужно лишь время.

Вот только его у меня не так уж и много.

Наконец мы приступили к ритуалу, которого так ждали.

Священник окропил наши яблоки, и капли легли на красные бока. В карете Настя разрезала первое яблоко пополам, как резал их в крепости Евстигнеич, только половину отдала мне.

— Теперь можно, — улыбнулась она. — Наши первые.

Первые, потому что ранее есть их было нельзя.

Ехали мы в Павловск вчетвером. Барона я с собой не взял, его сердцу хватило и тумбы у крепости. Дарья Гавриловна сидела рядом с дочерью, потому что невесте ездить с женихом одной не полагалось, хоть бы и при приставе. Напротив меня сидел пристав Ширяев, тот самый, что в воскресенье вёз меня в крепость, и делал вид, что дремлет. Я протянул ему второе яблоко, и он открыл один глаз.

— У меня дома нынче тоже святят, — сказал он и взял.

Дарья Гавриловна смотрела в окно до самой заставы, а потом заговорила, не поворачивая ко мне головы.

— Священник наш вчера спрашивал, не перенести ли венчание. Покуда, говорит, дело не решится. Я ему сказала: восемнадцатого, как уговаривались.

Настя сжала мне руку так, что я почувствовал её ногти.

До воскресенья, восемнадцатого августа, оставалось двенадцать дней. Венчаться под следствием мне никто не позволит, и в Петербурге это понимал всякий, начиная со священника.

* * *

В Павловск мы въехали к полудню.

На лугу перед дворцом уже стояли мои. Двадцать учеников школы за Рогаткой в чистых рубахах, с носилками и щитами, впереди Терентий, а при них Карл Фёдорович Мейер, старший лекарь Мариинской, с очками на лбу. Лыткина Терентий оставил на Плетнёва и второго выученного им служителя. Робек, главный наш лекарь, увидел меня издали и пошёл навстречу, не прибавляя шагу. Михаил Михайлович никогда не кричал и не бегал.

— Салтыков, — сказал он негромко. — Показывать будет Карл Фёдорович. Вы под следствием. Двору незачем глядеть, как лекарь, которого держат за изменника, учит солдат.

— Спрячете меня, и двор решит, что сама Мариинская держит меня за изменника, — ответил я. — А раз изменник служил в больнице государыни, спросят и с вас, Михаил Михайлович.

Робек снял очки и принялся протирать их платком.

— Зимой я сказал вам, что защищать человека, которого не понимают, можно только бумагой, — проговорил он. — Бумаги у меня нынче для вас нет. Ступайте и защищайтесь сами.

— Голубчик, — шепнул мне Мейер, когда Робек отошёл, — я за вас всю ночь молился. По-лютерански, но молился. А какая разница? Бог же один. Услышит и поможет, — вздохнул он. — По крайней мере, я в это искренне верю.

31
{"b":"980950","o":1}