Литмир - Электронная Библиотека

— Вареньку отстоял, — сказал он наконец. — Писал я тебе, что говорить о том не станем. Ну так один раз скажу. Благословляю, Михайло.

Сказал и полез в карету, не дожидаясь ответа. Я так и остался стоять у подножки, и Павлу пришлось подтолкнуть меня в спину.

Домой мы ехали через Каменный мост, и Павел всю дорогу выспрашивал у меня и у Львова, как Ерёмин краснел над книгой. Свернув в наш переулок, кучер придержал лошадей.

У нашего крыльца стояла запылённая карета с бутурлинским гербом на дверце, тем самым, что я столько раз видел на сургуче Настиных писем.

Бутурлины в Москву не собирались. Во всяком случае, мне о том никто не писал.

Тогда что здесь делает их карета?

Глава 4

Из кареты я выскочил первым, не дожидаясь, пока кучер откинет подножку, и отец у меня за спиной спросил, что это ещё за гости.

На крыльце поднялся со ступеньки седой старик в потёртом мундирном сюртуке и вытянулся так, что у него хрустнули колени. Егорыча, отставного унтера барона Бутурлина, я узнал бы в любой толпе по одной этой выправке.

— Здравия желаю, барин!

— Егорыч! — Ладони у меня разом похолодели. — Что стряслось? Барон?

— Все живы-здоровы. — Егорыч и бровью не повёл. — Барыню с барышней привёз, по тётушкиному делу.

— По какому делу?

— А это вы у барыни спросите. Я человек военный, в бабьи дела не мешаюсь.

Барыней и барышней Егорыч величал Дарью Гавриловну и Настю. Моя невеста была здесь, в доме моего отца. Я так и застыл на нижней ступеньке, и Павлу второй раз за день пришлось подтолкнуть меня в спину.

В гостиной пахло самоваром и вишнёвым вареньем. Мать сидела на диване рядом с Настиной матерью и держала её руку в своих ладонях, глаза у обеих были мокрые, а на столике между чашками лежали мои письма с войны. Насти в гостиной не было.

— Ну что, Алексей Петрович? — Мать привстала навстречу отцу.

— Отстояли.

Мать перекрестилась на образа, и баронесса следом за ней. Потом Бутурлина поднялась и пошла к отцу, протягивая ему обе руки.

— Простите нас, ради Бога. Явились к вам как снег на голову, Наталья Михайловна нас и так полдня чаем отпаивает.

— Рад, Дарья Гавриловна. — Отец поклонился ей коротко и низко, как кланялся когда-то у барона в Петербурге. — А Пётр Кузьмич где же?

— В Петербурге остался. С мальчиками. От них ведь не отойдёшь. — Баронесса вздохнула. — Да и к тётушкам моим он, признаться, ездить не охотник.

Я приложился к руке баронессы и спросил то, что вертелось у меня на языке с самого крыльца.

— Каких тётушек?

— Батюшкиных сестёр, Евпраксии Ильиничны и Олимпиады Ильиничны. Они меня сиротой вырастили, здесь, под Москвой, и за Петра Кузьмича они же меня отдавали. Я им про всякого Настиного жениха пишу.

Про это я знал. Весной она писала им про камер-юнкера Ладомирского, а потом второй раз, когда его сватовство расстроилось.

— А про вас написать не успела, — продолжала баронесса. — Ждала, пока придёт ответ от Алексея Петровича. А вместо ответа получила вот это.

Она достала из-за корсажа сложенный листок и, отставив его подальше от глаз, прочла мне вслух.

«Любезная наша Дарья. От чужих людей слышим, что Настасью опять сватают, и за лекаря, а ты молчишь. Вези её к нам в Спасское и жениха покажи. Он, сказывают, к Казанской в Москве будет. Тётки твои Евпраксия и Олимпиада».

— От чужих людей, — медленно повторил отец и повернулся к матери.

Мать моя залилась краской до самого чепца.

— Я одной Анфисе Карповне и сказала. На Троицу. По секрету.

— Матушка, — простонал Павел, — так вся Москва и есть одна Анфиса Карповна!

Засмеялись все, даже Варенька. Отец сердиться на мать не стал, только у него дрогнул уголок рта, и мне стало ясно, что смеётся он тоже, про себя.

— Муж велел вам кланяться, Алексей Петрович, — сказала баронесса, складывая листок. — И передать, что ждёт вашего письма. Покуда оно не придёт, сговора не будет, хоть бы его все московские тётушки о том просили.

— Сыну я отписал, — буркнул отец.

— Сыну, — кивнула она. — А Петру Кузьмичу?

Отец помолчал, глядя в окно.

— Нынче отпишу.

— Михайле вы две строки написали, батюшка, — тут же вставил Павел. — Одну про Вареньку. Теперь её отстояли, так обе пишите про него.

— Говорить о том не станем, — отрезал отец теми же словами, какими кончалось его письмо ко мне, и Павел с Варенькой прыснули, а за ними, не зная отчего, засмеялась и баронесса.

Тётушки, которым баронесса ещё днём послала верхового, ждали нас завтра к обеду в своей подмосковной, как здесь называют имения под самой Москвой. Имение это, Спасское, стояло в двадцати верстах по Калужской дороге. Отказываться я не собирался. Настина мать была обязана этим старухам всем, что имела, а Насте предстояло оставаться с ними роднёй до конца их дней. Значит, мне предстояли смотрины, только смотреть на этот раз станут жениха, и выдержать их надо было хорошо.

— А где же Анастасия Петровна? — спросил я.

— В саду, с Аннушкой. Яблони глядит. — Мать улыбнулась и, когда я проходил мимо, поймала меня за рукав. — Хороша, Мишенька. Хоть кости, хоть что рисует, а хороша.

Отец поднял брови, и я знал отчего. Яблони в нашем саду он сажал сам, своими руками, и даже внукам не позволял к ним подходить.

В сад я вышел первым, и на этот раз подталкивать меня не пришлось.

Настя стояла под старой яблоней в дорожном платье с пыльным подолом и держала за руку Аннушку, дочку Павла. Солнце стояло ещё высоко над соседскими крышами, и свет сквозь листву лежал у неё на плече. Увидев меня, она отпустила Аннушкину руку и шагнула навстречу, а у меня перехватило горло.

— Два аршина шесть вершков, — сказала она вместо приветствия.

С этих слов начиналось моё письмо из Тильзита. Рост Бонапарта я тогда сверил с его главным хирургом.

— И табак просыпает на жилет, — ответил я. — Здравствуйте, Настасья Петровна.

— Здравствуйте. — Она остановилась в двух шагах и стиснула пальцы. — Выиграли?

— Вчистую.

Настя выдохнула так, что у неё опустились плечи, и только тогда улыбнулась.

— Слава Богу. Сестру вашу я ещё и в глаза не видела. Всю дорогу за неё молилась.

— Его Бонапарт за ухо драл! — объявила Аннушка, дёргая Настю за юбку. — А он не плакал! Мне папенька сказывал.

— Знаю, — серьёзно кивнула ей Настя и снова подняла глаза на меня. — Про ухо вы мне не написали, Михайло Алексеевич. Зато написал Серёжа папеньке. Письмо его пришло накануне нашего отъезда вместе с вашим. Покажите.

Спорить я не стал и наклонил голову. Настя взяла меня за ухо осторожно, двумя пальцами, повернула к свету и смотрела долго, с тем же лицом, с каким когда-то разглядывала кости на моём столе, прежде чем их рисовать.

— Цело, — выговорила она наконец, и голос у неё дрогнул. — Совсем цело.

— Он до него не дотянулся, Настасья Петровна. Я вовремя поклонился.

— Я ваше письмо два раза перечла. — Пальцев она не отняла. — Почерк у вас там прыгал. А словами вы ни разу не написали, что вам было страшно.

— Мне было страшно.

— Вот это и надо было писать, — тихо сказала Настя.

Я достал из-за обшлага её план, сложенный вчетверо и протёртый на сгибах до белизны. Настя развернула лист, увидела, во что он превратился, и покачала головой.

— Вы его износили.

— Он со мной от Петербурга до Тильзита ездил. И оттуда до Москвы.

За спиной у меня скрипнула садовая калитка. Отец стоял на дорожке, заложив руки за спину, и смотрел на Настю не мигая, и я не знал, чего от него ждать.

— Выросла, — только и сказал он.

— Здравствуйте, Алексей Петрович. — Настя присела, не выпуская плана. — Дозвольте вас спросить об одном деле. Вы ведь яблони сами сажаете?

— Сам.

— У нас в Санкт-Петербурге в саду есть одна. В доме, который Михаил Алексеевич приобрёл. — Она подошла к отцу и показала ему на плане кружок с надписью «яблоня». — Старая, ствол дуплистый, и половина ветвей сохнет. Папенькин садовник велит рубить, а мне жалко.

11
{"b":"980950","o":1}