* * *
Берлин, 1993/94 годы.
Наконец-то предвкушение той жизни, о которой мы мечтали. Полтора года на Мюзамштрассе, в доме, который отец Кристиана то ли купил, то ли получил в качестве компенсации долга, то ли ещё как-то – нам было всё равно, Кристиан туда вселился и дал нам знать, явились мы, разложились, сверху положили видеокамеру «Супер-8».
Курт Кобейн поёт, что у него лично воскресенье – каждый день. Его голос замазывает все противоречия, заштриховывает те места, где мечты расходятся с действительностью. Солнце светит у нас над головами.
Я хожу убирать и готовить и читаю корректуру. Остальные ходят два раза в неделю в университет и за это получают содержание от своих родителей. Подлинное – вот что главное для нас, а двойная жизнь – как раз то, что надо для людей, которым всё мало – вроде нас.
Курт поёт, что всё о’кей и уж он-то не свихнётся.
Курт всаживает себе пулю в голову.
Нам приходится выметаться с Мюзамштрассе.
Ульф печалится о Курте так, будто знал его лично. Я вяжу ему такую же светло-зелёную мохеровую куртку, в какой Курт выступал на акустических шоу на Эм-ти-ви.
Ульф рвёт со мной. Он теперь всерьёз изучает архитектуру.
Берлин, 1995 год.
Вера монтирует видеофильмы. Поэтому вскоре знает настоящие музыкальные группы, берлинских музыкантов и клубы, в которых они играют; я не хочу идти туда с ней и стоять рядом; петь я всё ещё не умею, но, может, умею хорошо писать.
Я пишу текст, и Вера его поёт. Мы снимаем это на видео.
Мы могли бы стать знаменитыми, как… Да, как кто, собственно? Как Пол и Арт? Томас и Дитер? Дитер и Борис?[9]
Один тип из Фридрихсхайна хотел стать нашим менеджером. Он рассылал демо-записи, но так и не нашёл нужных людей. Или не был с ними достаточно хорошо знаком. Вера с ним трахалась, но не поэтому; мы искали любви, а не карьеры. Лучше всего, конечно, чтоб было два в одном, как у… Да, как у кого, кстати? У Курта и Кортни?
Курт мёртв, и Кортни, слава богу, вовремя успела заиметь от него ребёнка.
И Марианна так радовалась внукам.
Мать Веры тоже, но уже не надеялась, что когда-нибудь их дождётся!
И мать Фридерике поначалу. Уже боялась, что вдруг Фридерике… Но нет. Всё в порядке.
Мы не были такими, как наши матери.
У нас, в конце концов, было это дикое время.
Мы осуществили свои мечты, видали не по одному пенису, если и следили за фигурой, то лишь втайне, и наши мужчины умеют управляться со стиральной машиной.
* * *
Мы с Верой сохраняли нашу связь. Мы знали друг о друге всё, знали точно, что происходит с другой, проверили на деле, кем мы были, кем мы стали, кто мы есть. Мы подходили друг другу. Были как семья – и любили друг друга по-матерински. Так же самоотверженно и вместе с тем самонадеянно. С таким же пониманием в непонимании. Без зла. Без зависти.
– Возьми же, – с готовностью говорили мы, – этот последний, самый большой и лакомый кусок, ибо если тебе будет хорошо, я тоже буду счастлива. Кроме того, я сильнее тебя, держу себя в руках, мне не надо всё время в себя что-то впихивать…
Материнская любовь – отрава. Вроде бы ничего не требует, но на самом деле требует всё. Говорит: «Я есть, потому что есть ты, а ты есть только потому, что есть я. Потому что я о тебе забочусь! Но не обращай на меня внимания…» – хотя я каждый твой шаг и каждый твой вдох отношу к себе.
Есть истории, которые могли бы нас предостеречь – истории, где речь идёт о соблазнении, о падении и о маскировке, а также об отраве материнской любви, противоположности желания добра, о страхе матерей оказаться ненужными: народные сказки.
В собрании братьев Гримм все они подвергнуты цензуре, там матери превращены в мачех. Ты это знала, Беа? Я нет.
Хотение
– Почему ты тогда не захотел на мне жениться?
Мне кажется благоразумным начать с абстрактного, уже завершённого дела, а не с конкретной, тлеющей претензии.
Ульф заказал себе бутылку пива, я себе вино. Ульф тем самым подчёркивает свою готовность повернуться лицом к пролетариату, а я до сих пор не знаю разницы между каберне, бордо и пино нуар, давно бы пора научиться различать, но я вместо этого блефую, при заказе делая вид, будто мне нужно немного подумать.
– Не знаю, – сказал Ульф. – Никто не хотел жениться. Ты разве хотела замуж? Я бы удивился.
– Нет, я не хотела, – сказала я и откашлялась. – Но это как раз то же самое. Я не хотела переезжать в ваш общий дом. Но что же тогда с хотением? Со свободной волей?
Ульф печально смотрит на меня. Выглядит он хорошо: стройный и тренированный, сидит прямо, потому что он ходит на йогу, и у него ещё все волосы на месте, а я знаю от своей парикмахерши, что они сохранятся у него навсегда, если он до сих пор их не потерял. Вот скорбь в его лице мешает, она выдаёт его возраст, отпугивает потенциальных претенденток на любовное приключение, разве что они окажутся охочи до проблем с психикой, до ссор и бездн. Если приглядеться, печаль таится и в хорошо тренированных плечах.
– Не стоит нам ходить вокруг да около, – сказал Ульф.
– Вот именно, – сказала я. – Какова причина?
– Провести чистку? – сказал Ульф. – Ты не можешь претендовать на это только для себя.
– Что ты имеешь в виду?
– Ты отреклась от нас. Своей статьёй. А теперь ещё и книгой.
– Думаю, я слишком сильно на вас полагалась! Слишком надеялась на вас, в этом была проблема.
– Проблема – твоя обособленность. В этом всё коварство. Ты дала понять, что находишь это тупым. Ну и ладно. Тогда и не надо.
– А ты помнишь лыжные каникулы?
– Какие лыжные каникулы?
– На святки. В те выходные, когда вы были в Лауэли, а я нет.
– Да. Смутно.
– Смутные воспоминания или тёмная глава?
– Прекрати, Рези. И не надо мне ничего приписывать.
Он встаёт, чтобы заменить пустую бутылку пива на полную. Я вытираю уголки губ на случай, если там собралась слюна или красное вино.
Когда Ульф возвращается, я спрашиваю:
– Ты считаешь, что мне надо было взять у Ингмара деньги?
Ульф выглядит измученным. Я вдруг вспоминаю, что он порвал со мной приблизительно с тем же обоснованием, что и Вера, тогда, когда нам было по двадцать. Он сказал, что – как мой партнёр – принуждён смотреть на мир моими глазами и что до сих пор это его воодушевляло, но теперь ему интересен и собственный взгляд на мир.
Мне это казалось красивым и понятным способом прекращения отношений, за это я его любила. Хотя тогда за этим прочитывалось и то, что будь мой взгляд на вещи более мягким, более весёлым, тогда он бы выдержал дольше, но это было всего лишь рассуждение, а критика тогда ещё не так сильно подвергалась критике, как сегодня, она была даже желательной и, как сказал Ульф, даже вдохновляющей. По крайней мере, это было не так позорно, как если бы он сказал, например, что хотел бы себе кого-то с грудью побольше, вдруг это больше торкает. «Торкает» – это было выражение, которое мы тогда употребляли.
Я добавила:
– Ты думаешь, это бы торкнуло?
Но Ульф не среагировал. Может, он и правда всё забыл. Забыл, что значит быть со мной, забыл, по какой причине он решил расстаться, забыл, как мы строили планы, про кошек и детей, про коз и уличный театр, про занятый нами дом, не обременяющий нас собственностью, и секс. Как забыл и выражение «торкнуло».
Я решила идти на всё, раз уж и без того всё едино.
– Я думаю, у нас были радикально разные предпосылки, и мы по возможности игнорировали это, и я думаю, что это и сейчас так же, а то и больше, и что это игнорируется больше, чем когда-либо, хуже того, прикрывается неолиберальной болтовнёй о карьерных шансах и о чём там ещё, и я едва осмеливаюсь высказать это, потому что ты тоже подпевал этой отвратительной песне, упрекая меня, что я изображаю из себя жертву, а я и поверила, что сама виновата и что другие из-за меня страдают, но что я всё равно имею право размышлять о причинах, а также говорить об этом, потому что это слишком просто – сделать из меня козла отпущения и объявить меня невменяемой. А это расторжение договора аренды – это же просто свинство, этому нет оправдания, тем более такого, как «известно же» и «сама виновата» или «м-да, он только реагировал». Да, Франк провёл чистку и выбросил ненужное, но то, что он выбросил, ещё живёт!